Странствие бездомных - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думаю, что в годы пребывания за границей отцу открылись многие ошибки российской социал-демократии, а сопоставление уровня немецких и русских рабочих наводило на мысль о преждевременности революции в России — темной, непросвещенной. Полностью соглашаться с отцом мама не могла, однако какое-то влияние на нее он оказывал.
Расставаться нам, всем троим, очень не хотелось. На прощание мы сфотографировались. Знаменитая германская фирма «Вертхайм», большой универмаг в Берлине, при нем — фотоателье. Для меня это лучшая фотография отца, хотя были потом другие, более эффектные. На этой он, может быть, не так красив, но зато весь наш, родной и «домашний», светится нежностью, даже виден блеск больших карих глаз, высокий лоб без морщин, борода и усы не закрывают губ. (Кстати, ни на одном снимке у отца нет большой бороды; не помню и «рыжего цвета», о чем писал В. Цедербаум и вспоминала мама.) Никакой позы — он прост, обыкновенен, — конечно, он думает о нас. Подарил нам с мамой по карточке. Мне написал крупно, печатными буквами: «Милому Тусику на память от папы» (я уже учила буквы), а маме надписал так: «А это, Любик, тебе, милому моему дружочку. Пусть карточка тебе напоминает, что летом ты обязательно должна быть тут».
Любил, огорчался, не хотел разлуки даже и на пять месяцев, считал, что это очень много. Боялся, что я его забуду, просил маму прикрепить карточку возле моей кровати.
Отцу оставляли мою фотографию, сделанную тогда же. Прелестная девчушка — могу оценить непредвзято — в белом платьице, из-под которого видны кружевца панталончиков, с хохолком на голове, перевязанным бантом. Легкость во всей фигурке, грациозным движением рук чуть придерживает медвежонка, чужого, для съемок, поэтому и не прижатого к себе. На обороте мама написала: «Мы скоро вернемся». Эта фотокарточка в рамке хранилась у отца всю жизнь.
Папину фотографию мама прикнопила над моей кроваткой в Петербурге. Я очень скучала без него. Следы моей любви остались на снимке — я его замусолила своими поцелуями.
Удивительное дело: сейчас, когда я вспоминаю папу, именно того, тех лет, вспоминается даже запах табака (он курил и сам набивал папиросы), его руки с длинными пальцами, мягкость его волос и жестковатость бороды — всё это я ощущала в нашей веселой возне, когда он играл со мной. Такой привязанности друг к другу, как в берлинские годы, потом уже не было никогда.
Петербургская зима
От нашей с мамой петербургской жизни память сохранила немногое. Например, такая сценка: я стою в углу за круглой печкой (такие были только в Питере), ковыряю стенку и плачу. Мама опять отдала меня кому-то, а сама ушла «по делам». Вероятно, я плачу давно, и всем надоело меня утешать, а может, и мне надоело уже плакать, вот я и занялась трещиной в стене. Печка, угол, стенка; я одна. «Ну да, — скажет мама потом, — надо же мне было и дела делать!»
Но, видно, мои слезы и мамины дела заставили маму взять прислугу. Теперь я могла оставаться дома, пускай без мамы, но дома.
Хорошо помню маленькую квартиру, до которой надо было взбираться по узкой крутой лестнице с железными перилами. В комнатах и передней, возле дверных проемов, стояли новые неокрашенные двери, от которых чудесно пахло сосной, лесом. Был ли это новый дом или ремонтировался старый, но ясно, что это была дешевая квартирка. В окна без занавесок видны были другие окна и стены, замыкающие двор в «колодец». Из передней прямо — вход в кухню, направо — столовая с круглым столом, за ней — маленькая спальня. В кухне — дровяная плита и раковина. Умывались тоже на кухне.
У няни Дуни удивительно большой нос, поэтому и запомнился. Я допытывалась, почему у нее такой нос, а она в ответ смеялась басом. Дуня готовит, я сижу на кухне, мне скучно, игрушек мало, читать еще не умею. К обеду часто приходит дядя с бородкой, в пенсне на цепочке. Он прихрамывает. На папу совсем не похож — невысокий. Перед едой он достает из кармана коробочку с картинкой, голубую баночку с серебряной крышкой и принимает лекарства. Эта банка сводила меня с ума — так хотелось ее заполучить. Видно, я без конца приставала, скоро ли кончатся лекарства, канючила и надоела. Дядя выдал расписку: «Банка будет. Ю. О.». Этот дядя был Мартов.
В мамином альбоме две фотографии Юлия Осиповича. Одна, парижская, подарена в сентябре 1909 года: «На память о 17-летней прочной дружбе 1892–1909. Ю. Ц.». На ней Мартов, аккуратно подстриженный и причесанный, волосы густые, за усами и небольшой бородкой прячется легкая улыбка, пенсне на шнурке скрывает слегка рассеянный, близорукий взгляд.
Этот подарок совпал с трудным для мамы временем — только что она проводила в эмиграцию отца, а слово дружбы всегда утешение.
Второй снимок примечателен тем, что он полицейский, тюремный. На обороте лиловый казенный штамп: «Фотография Департамента полиции. Снято… 1901 г.». И надпись от руки: «Цедербаумъ Юлiй (Вх № 580Д23к) 1913 г.».
Юлий Осипович снят, как и полагается, анфас и в профиль. Хорошо видны грустные глаза за очками, вьющиеся густые волосы, курчавая борода от самых висков, пухлые губы чуть приоткрыты. Он в пальто с меховым воротником. На лицевой стороне фотографии — «Цедербаумъ Юлiй. Коп. 1913. 20. III». На обороте снимка надпись сделана пером, чернилами. Имеются еще указания печатным текстом по полям на лицевой стороне снимка: «Плеча должны быть видны. Ретуширование не допускается. В обычный вид, не допуская умы…» — последнее слово не закончено.
Как и когда попала эта фотография к маме? Из Департамента полиции она вряд ли могла выйти до революции. Может, досталась Мартову при разборке полицейских архивов, а он подарил ее маме, когда прощался с нею, уезжая из России уже навсегда? Ленин «отпустил» его, вернее сказать, отправил за границу в 1920 году, предложив, в память былой дружбы, на выбор — вечное изгнание или вечное чередование тюрем и ссылок в советской России.
Полицейский снимок нравится мне больше, чем парижский, хотя сильно уступает в исполнении. Может, потому, что Мартов на нем вполне соответствует моим представлениям о революционере — герое и жертве революции. Обреченность читается во всем его облике. Да, именно так выглядел он после очередной отсидки, когда встретился с мамой осенью 1913 года в Петербурге.
Еще есть в альбоме новогоднее поздравление времен Первой мировой войны из Швейцарии — открытка с почтовым штемпелем «Montreu. 26. XII. 1915», адресованная в Москву: «Дорогой друг! С Новым годом! Недавно писал тебе отсюда, где кочую по Швейцарии, и еще некоторое время прокочую, чтобы либо засесть в Цюрихе, либо вернуться в Париж». Кончается поздравление так: «Привет и новогодние пожелания всем друзьям Земли Русския».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});