Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я: Вот те две девушки, что в углу, ты их знаешь?
Джульета: Это дочки той сеньоры, которая разговаривает с Ла Флер. Знаешь, что о ней говорят? Слушай: взяла с улицы двух парней в гостиницу, и чтобы их возбудить, сделала им укол… но у одного было слабое сердце и он умер. Представляешь! Следствие, полиция… но у нее были связи и дело замяли. На год уехала в Монтевидео…
Я не мог подать виду, сколь важна была для меня эта информация, и лишь выдавил из себя: Ах, вот оно что!
Вскоре я покинул собрание, выйдя в неподвижность синей аргентинской ночи на Ретиро[83], о котором вам известно из «Транс-Атлантика»: «Оттуда холм к реке спускается, а город в порт перетекает, и тихое воды колебание, словно пенье какое в роще…» Тем господам, кого это интересует, хочу разъяснить, что никогда, за исключением мимолетных приключений в очень раннем возрасте, я никогда не был гомосексуалистом. Возможно, я не всегда отвечаю требованиям женщины, не могу удовлетворить ее в том, что касается чувств, поскольку во мне есть какая-то заторможенность в их проявлении, как будто я боюсь этого… и все-таки женщины, особенно женщины определенного рода, притягивают меня и приковывают мое внимание. Поэтому, ошеломленный, выбитый из колеи, сбившийся с пути и потерявшийся во времени, снедаемый глухими и темными страстями, которые разворошили во мне мой рушащийся мир и моя обанкротившаяся судьба, я не искал на Ретиро эротических приключений. Так чего же я там искал? Молодости! Я мог бы сказать, что ищу свою и еще чью-то молодость. Чью-то, потому что она в матросской робе или солдатском мундире, молодость этих простых парней с Ретиро была мне недоступна; тождественность пола, отсутствие сексуального влечения исключали какую бы то ни было возможность соединения и обладания.
Собственную — поскольку она была одновременно моей, реализовывалась в ком-то таком же, как и я, не в женщине, а в мужчине; это была именно та любовь, которая бросила меня и теперь цвела в ком-то другом. Вот почему для мужчины молодость, красота, очарование женщины никогда не будут так категоричны в своем выражении, поскольку женщина это нечто другое, она создает то, что в определенной мере спасает нас в биологическом плане, — детей. А здесь, на Ретиро, я видел, как бы это сказать, молодость саму по себе, вне связи с полом, и ощущал цветение человеческого рода в самой резкой, в наиболее радикальной форме — и в силу того, что она была отмечена знаком безнадежности, — в форме демонической. И ко всему тому — вниз, вниз, вниз! Это тянуло меня вниз, в самую низкую сферу, в край унижения, где молодость, раз уже приниженная в качестве себя самой — молодости, была унижена повторно в качестве молодости простонародья, пролетариата… И я, Фердыдурке, снова проходил по третьей части моей книги, где Ментус пытался «побрататься» с парубком!
Да, да! В это толкнуло меня стечение тех же самых тенденций, которые некогда одолевали меня в прошлой моей отчизне, когда унижение достигало своего нижнего предела и оставалось только одно — карабкаться вверх… Это была новая отчизна, которой я постепенно заменил прежнюю. Сколько же раз случалось мне убегать с артистических или просто светских сборищ, чтобы там, на Ретиро, на Леандро Алем прошвырнуться, попить пивка и всем своим существом ловить блеск Богини, постигать тайну жизни расцветающей и вместе с тем приниженной. В моих воспоминаниях все те дни будничного моего существования в Буэнос-Айресе густо замешены на ночах Ретиро. Каждый раз, как только слепая и глухая ко всему навязчивая идея начинала овладевать мною, мой ум работал — я отдавал себе отчет в том, что забрел на какую-то опасную полосу и, естественно, первое, что приходило мне в голову, была мысль о том, что подсознательные гомосексуальные наклонности начинают копошиться во мне. Возможно, я отдался бы им с радостью, поскольку это хоть как-нибудь да связало бы меня с действительностью, однако именно в это время я встретил женщину, интенсивность отношений с которой не оставляла места неудовлетворенности. И вообще, тогда я довольно много общался с девушками, иногда даже в очень скандальной форме. Прошу прощения за эти излияния души. Я не ставлю целью полностью окунуть вас в мою сексуальную жизнь, здесь речь идет только об обозначении границ моего душевного опыта. Если поначалу я лишь уходил в молодость в поисках недоступных мне ценностей, то вскоре она, молодость, предстала передо мною как единственная, самая высокая и абсолютная ценность жизни и единственная красота. Но была у этой «ценности» одна такая черта, которую, видать, замыслил сам дьявол: будучи молодостью, она, эта ценность, всегда была чем-то ниже ценности, она теснейшим образом была связана с унижением, она сама по себе была унижением.
Году так в <19>42-м я познакомился с поэтом Карлосом Мастронарди. То была моя первая интеллектуальная дружба в Аргентине. Немногочисленные стихи Мастронарди обеспечили ему видное место в аргентинском искусстве. Сорока с небольшим лет, в очках, тонкий, ироничный, саркастичный, сам в себе, что-то вроде Лехоня, этот поэт из Энтре Риос был провинцией, украшенной настоящей парижской европейскостью, он был ангельской добротой в костюме из колючек, нежной улиткой, защищающей свою сверхчувствительность жестким панцирем. Ему вдруг стал интересен редкий тогда экземпляр культурного европейца, и мы не раз встречались с ним в баре ночной порой… что имело для меня гастрономическое значение, поскольку время от времени он заказывал равиоли или спагетти и угощал меня. Постепенно я рассказал ему о моем литературном прошлом, рассказал о «Фердыдурке» и о других делах, и все, что во мне было славянского, все, что отличалось от знакомого ему французского, испанского, английского искусства, его живо интересовало. Он же, в свою очередь, посвящал меня в скрытую от глаз Аргентину, в очень непростую страну, удивительным образом ускользающую от интеллектуалов и даже часто пугающую их. С моей стороны игра была более тонкой, ибо была она игрой запретной. Я не мог говорить всего, не мог показывать то место во мне, которое было окутано ночью, то место, которое я называл «Ретиро». Я потчевал Мастронарди стряпней моего сошедшего с рельсов мозга, искавшего каких-то «решений», не раскрывая источников моего вдохновения. Ему было неведомо, откуда во мне берется та страсть, с которой я бил по всяческим проявлениям «старости», с которой я требовал, чтобы в культуре (основанной на превосходстве высшего, старшинства, зрелости) был дан ход той, пробивающейся снизу струе, которая ставит старость в зависимость от молодости, высшее — от низшего. Я требовал, чтобы «Взрослый подчинялся Младшему». Я требовал, чтобы в конце концов было легализировано наше стремление к беспрестанному омоложению и чтобы Молодость была признана в качестве самостоятельной и настоящей ценности, меняющей наше отношение ко всем прочим ценностям. Я вынужден был придавать вид рассуждения тому, что во мне было страстью и что уводило меня в безграничность мысленных конструкций, к которым на самом деле я был равнодушен… Но разве не так рождается мысль — не как безразличный суррогат неясных стремлений, потребностей, страстей, для которых мы не можем отвоевать право гражданства в обществе людей? Наш диалог облегчала детскость: Мастронарди был почти таким же, как и я, ребенком, он, к счастью, умел играть со мной точно так же, как и я — с ним. Детскость родственна молодости, но не столь рискованная, поэтому человеку зрелому легче быть ребячливым, чем моложавым, поэтому я почти всегда становлюсь моложавым перед лицом демона зеленой юности, справиться с которым было выше моих сил. Однако еще вопрос, в какой степени я хотел быть ребячливым и в какой степени был таковым на самом деле? Насколько я хотел быть молодым и насколько стал своей опоздавшей молодостью? До какой степени это было моим и насколько лишь тем, во что я был влюблен?
Мастронарди был в тесных отношениях с группой Виктории Окампо, самым главным литературным обществом страны, концентрировавшимся вокруг журнала «Sur», который издавала Виктория — дама в годах, аристократка, сидящая на миллионах, энтузиазм которой сделал ее приятельницей Поля Валери, привел к ней в гости Тагора и Кайзерлинга, а ее — на чай к Бернарду Шоу, и позволил водить дружбу со Стравинским. Что в этих блистательных знакомствах г-жи Окампо определили ее миллионы, а что ее личные, несомненно имевшие место достоинства и таланты — вопрос, который я даже не пытаюсь решать. Навязчивый запашок этих миллионов, этот финансовый парфюм сеньоры Окампо, слишком сильно свербящий в носу, отвращал меня от знакомства с нею. О ней говорили, что один известный французский писатель упал перед нею на колени, голося, что он не встанет до тех пор, пока не получит от нее несколько тысяч на издание литературного журнала. Деньги он получил. «А что мне было делать с человеком, который встал на колени и не подымался? Я была вынуждена дать ему», — говорила сеньора Окампо. Что касается меня, то подход этого француза к сеньоре Окампо показался мне очень даже нормальным и искренним, но я знал заранее, что если бы он был не известным в Париже, он ничего не добился бы от нее, стой он хоть месяцами на коленях. А потому я и не спешил с посещением резиденции в Сан Изидро. Впрочем, и Мастронарди, справедливо опасаясь, что el conde (я уже где-то писал, что представился графом) будет вести себя экстравагантно и, может, даже непристойно, тянул с представлением моей персоны высоким ассамблеям. Он решил сначала представить меня сестре Виктории — Сильвине, бывшей замужем за Адольфом Биой Касаресом. И вот в один прекрасный вечер мы явились к ним на ужин.