Апология чукчей - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьем, хохочем, пьем еще. Возимся трое в тряпках на одной постели: Кристина, Ольга, я. Куда подевался мужик-бюрократ — не ясно. Я вспоминаю о сексе. Но Ольгу так неистово вдруг начинает рвать, что love making невозможен. Ее просто трясет.
В подержанном лязгающем внутренностями автомобиле меня везут в театр. «Вы обязательно должны посмотреть «М. Баттерфляй», Эдвард», — убеждает меня Шаталов, издатель моих книг, — они выпускаются, начали выходить пугающими тиражами: 150 тысяч, 250 тысяч, 200 тысяч… Но по причине шоковой терапии господина Гайдара я впоследствии не смогу купить на свои гонорары даже велосипеда… Судьба моих книг совпала с судьбой России, и это меня не радует.
Чтобы попасть в театр на улицу Казакова, нужно пройти по подземному переходу от Курского вокзала. Шагаем, — тех, кто, сопровождая, шел со мною тогда по переходу, начисто стерло время. Но вот переход, — о, этот чудовищный, опасный, населенный уродливыми персонажами отрезок, отросток, о, эта прямая вонючая кишка! Такое впечатление, что шагаешь по вокзалу времен Гражданской войны, где чумазое население свалилось вповалку в тифозной горячке. Пары алкоголя, адская вонь от нечистых людей, тянущиеся к прохожим грязные, цепкие руки, угрожающие костлявые грязные кулаки. Это уже не Гражданская война, это из иллюстрации к Дантову аду. В ответ на мои вопросы, почему власть не чистит эту клоаку, забытые мною спутники только отшучиваются. Спотыкаясь за ними на грязных скользких тропинках вдоль киосков (у киосков столики, там пьют, и хохот и мат, и хохот и мат…), я думаю, что русские — страннейший народ, они влюблены в свою грубость и безответственность, в свои ужасы. Они наслаждаются!
Мы приехали не в тот театр! Приходится вновь прошагать сквозь клоаку Дантова ада, но в обратном направлении. Попав, наконец, в нужный театр, я обнаруживаю там испорченный рай, кощунственно небывалый голос певца Курмангалиева, поющего в церкви арии однополой любви. «В церкви» — поскольку художник, оформлявший спектакль, сделал для спектакля back-ground из сочащихся таинственным светом витражей, имитирующих церковные. Результат: утонченная порочность. Голос Курмангалиева — музыка сфер; по воспоминаниям современников, музыкой сфер звучали голоса певцов-кастратов, всех этих Витори, Фолиньяти, Сато.
Когда после спектакля мы были выдавлены толпой на улицу, там ничего не было видно. Пейзаж исчез, была буря. Буря металась в темноте. Спектакль не контрастировал с Россией, их разделяла только дверь: снежную бурю, в которой хохотали и грязно ругались люди-звери, и музыку сфер.
Встал рано. Произвел осмотр своих вещей. Выбрал самые теплые. Позавтракал, вопреки многолетней привычке обходиться без завтрака. Доел бутерброды с салом, оставшиеся от визита Жириновского. Подумал и переложил бутерброды двумя рюмками водки. Отправляясь на демонстрацию в России в зимнее морозное утро, нужно было озаботиться температурой тела. Водка и сало — национальные средства для повышения температуры тела. Да и некоторый подъем бодрости духа ожидается. Спустился вниз на лифте. Сонный вахтер внизу открыл один глаз. Кивнул. День был воскресный. Улицы еще полупусты. Но уже шли группками и поодиночке упрямые, против ветра люди. Я подумал, что это, несомненно, участники демонстрации, мои соратники «красно-коричневые». Я попал в «красно-коричневые» по единственной причине — обожествление России. Когда у тебя есть святыня, ты хочешь ее защитить. Я шел защитить святыню, во мне парижский писатель был окончательно задавлен мальчиком, офицерским сыном, смотрящим на руины харьковского вокзала из окна дома на Красноармейской улице. Внутренняя борьба завершилась в пользу мальчика.
«Свои» и «наши» стекались ручейками, превращаясь в несколько рек. Самая большая текла к Белорусскому вокзалу. Я шел снизу, от «Пушкинской». По Тверской мне пройти не удалось. Невиданное количество войск, целый военный лагерь перегораживал дорогу. Пришлось идти параллельными улицами. За годы жизни вне России я забыл топографию Москвы, но безошибочно пошел за человеческими ручейками, за группами «своих», за мужчинами и женщинами с простыми лицами. Так же просты, как и лица, были их одежды. Впрочем, в те годы вся Москва выглядела поношенной. И я тоже в моем немецком бушлате моряка не выделялся. На голове у меня была кепка.
По мере продвижения к месту сбора — а заявлена была площадь у Белорусского вокзала — человеческая масса густела и смелела. Люди смело вступали в перепалки с контролирующими улицы подразделениями милиции и войск МВД.
«Холуи! Ублюдки! — кричали им из толпы. — Против народа идете! Кому служите!»
«Мальчишки совсем, а уже ни стыда ни совести! Подлецы!», — старушка в очках подошла вплотную к алюминиевым щитам, за которыми стояли в мятых шинелях солдаты внутренних войск. Она, щурясь, разглядывала лица солдат снизу вверх. «Чему вас матери-то учили, против народа идти!» И старушка плюнула в солдат.
Солдаты морщились. Либо застывали в подобие гипсовых масок. Времена народовластия, по крайней мере декларируемого советской властью, были еще совсем рядом. Это теперь зачерствели лица и души, а тогда еще не зачерствели… Солдаты переживали, милиционеры нервничали.
Через Брестскую я вышел на Тверскую. А там! Там сплошным гудящим железным потоком шли под красными флагами «красно-коричневые». Снега не было, но был ледяной ветер, вырывающий из рук несущих их полотнища лозунгов. «Банду Ельцина под суд!» «Не хотим капитализма. Долой!» Я отметил, что они не вырезали на своих лозунгах внутренности букв «а», «о», «е». Это им бы помогло нести полотнища против ветра. Во Франции, имеющей двухвековой непрерывный опыт манифестаций, внутренности букв всегда вырезают.
Смысла идти к «Белорусской» уже не было. Я вошел в первую попавшуюся колонну и зашагал вместе со всеми к площади Маяковского. Впрочем, дойти туда мы не смогли. Идти было некуда. Площадь была закупорена, нам так сказали, несколькими рядами камазов. Шествие остановилось. Сзади напирали новые колонны.
Я решил продвигаться вперед. Вышел из мерзнущей на ледяном ветру колонны и пошел, с трудом пробираясь вдоль стен зданий. Действительно, косым срезом от угла ресторана и гостиницы «София» до дома 33 на противоположной стороне Тверской уродливо стояли сдвинутые камазы. В просветы между их кузовов были видны металлические ржавые тела второго ряда камазов. Вдоль всего среза, как беспомощные карлики у инопланетных машин, стояли мы, красно-коричневые граждане новой России.
Есть такие противные в быту мужичонки, может быть, пьяницы, и наверняка — хулиганы в своих дворах. Но тут они показали себя во всем своем блеске. В плохих шапках, в засаленной одежде, они стали материть сидящих в кабинах водителей. Они вскочили на подножки и стали стучать в стекла и рвать двери.
— Сколько вам заплатили, подлецы! Выходи, гад, народ тебя судить будет!
Водителям, я уверен, стало страшно.
Глядя на первых смельчаков, народ, и даже женщины, облепили грузовики. Они гроздьями повисли на камазах, а потом сменили тактику. Посыпались с грузовиков вниз и, как пигмеи облепив их, стали раскачивать. Еще за минуту до этого я уверен был, что у них ничего не получится с этими многотонными глыбами железа, но камазы раскачивались. Однако перевернуть их не удавалось.
Тем временем вокруг нас полностью исчезли милиционеры, видимо поняв, что им несдобровать, вот-вот температура народа должна была повыситься на многие градусы, они пробрались на ту сторону заграждения, к своим.
Восставшая — это было неоспоримо, что восставшая, — толпа вдруг опять сменила тактику. Решилась вскарабкаться на камазы. Первыми пошли те же мужичонки, что грозили водителям, а за ними и мы. Я подумал, что и я должен быть в стране отцов не из последних удальцов, и полез. Вскарабкался в кузов. Из кузова стало видно, что в действительности есть три ряда камазов, а не два. И за третьим видно было необозримое море милицейских и солдатских голов под шапками. Некоторое время мы, авангард восставших, осмысливали обстановку. Но логика восстания разворачивала боевые действия помимо нас. Народ, осмелевший после нас, лез и лез вверх, и нас теснили до тех пор, пока мы не оказались прижатыми к борту камаза последней линии. Внизу встревоженные солдаты и милиционеры смотрели, чем всё это кончится.
— Давай руку. Прыгаем вместе, — сказал мне розоволицый мужик в «москвичке», бывшей модной одеждой в шестидесятые годы. И мы прыгнули, рука в руку, чтоб устойчивей приземлиться. И приземлились, сбив с ног пару милиционеров. Вместе с нами и вслед за нами сыпались с камазов бесчисленные «парашютисты»… Сцепившись вместе, схватив друг друга под руки, мы бежали и сшибали МВД с ног, разрывая их цепи…
Я потом подсчитал, что в тот день мы прорвали солдатско-милицейские цепи восемь раз! Мы бы дошли до Кремля, я уверен, и взяли бы и его, если бы не наши путаники-командиры. Командиры присылали к нам гонцов, майоров, полковников и капитанов, все были в форме и потому убедительны. И приказывали нам вернуться назад, потому что, видите ли, общая масса манифестантов не поспевает за нами и осталась далеко позади. Мы с грустью либо медлили по просьбе командиров, либо даже отходили назад, опять пробиваясь сквозь цепи солдат и милиции. Пока мы медлили, наши противники сколачивали группы для отпора нам, передислоцировались. В конце концов идиоты, наши командиры, не нашли ничего лучшего, как объявить перерыв, это в явно начавшемся восстании, — перерыв, идиоты вы, ныне уже старые, до 16 часов — и просили всех прийти… куда, я уже не помню.