Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блок для меня — это человек, живущий «в духе», редчайшее явление. Мне так же неловко с ним, как с людьми из народа, сектантами, высшими натурами. Это и плюс аристократизм стиха, в общем, какая-то мучительная снежная высота, на которой я не бывал, не могу быть, виновачусь в этом себе и утешаюсь своим долинным бытием без противопоставления.
Горним своим глазом он разобрал в нем Интернационал, а я своим долинным, чутьем понимал это как несчастную для всех нас смуту. Мне представлялось, что смута скоро кончится и начнется лучшая жизнь. Я и теперь так просто думаю: чем меньше жертв, тем лучше. Словом, я не чувствую «музыки революции», хотя верю и знаю, что она была у немногих, знакомая мне музыка по моей юности, этот как будто готовый смертельный выстрел в «буржуя», наведенное в упор, в брюхо ружье и… чик! — осечка, чик! — другой раз, чик! — третий, и толстый широкозадый, улыбаясь, проходит…
Я знал это в опыте, но для духа с прямым видением, как у Блока, такая сцепка казалась неестественной, сцепка Христа с революцией — падением в хлыстовско-сектантскую гордыню, чем-то вроде пророчества хлыста Рябова, пламенное пророчество в такой форме: «Наступят последние времена, когда все микроскопы замерзнут» (хотел сказать: «микробы» и провалился).
Я не за унижение Христа обижаюсь: у меня нет такого чувства, а за самоуправство хлыстовское. Блок был робким хлыстом, колебавшимся у края бездны: броситься или подержаться. В Октябре он, наконец, решился и бросился в эту бездну, чтобы умереть и воскреснуть царем-христом. Судьба его была подобна костромскому нищему, который 30 лет обещал свое вознесение и, наконец, собравшись с духом, поднялся на колокольню, бросился и обломал себе ноги.
Романтизм вообще в моем понимании есть высшее выражение благородства природы, как есть представление о первородном грехе, так есть и уверенность в первородном добре и красоте. Блок был таким же романтиком, как и я, как и другие «природные оптимисты». Но мы разнимся с ним в отношении к «первородному греху», к дьяволу мира, к злу вообще. Блок глуповат и слеп в отношении к дьяволу. Нужно же, в конце концов, понимать умному романтику, что и дьяволу необходимо жить, и договор с ним необходим. Но если ты хочешь договариваться, то обращайся к высшему сатане, который, в свою очередь, понимает, что романтику тоже надо существовать.
Блок пошел в Октябре каким-то нечестным путем и хотел обмануть самого сатану, якшаясь с низшими. Революция шла честно, а Блок нечестно, и за то пострадал: вышло «с боку припеку» (непонятный человек).
Редко родится человек совершенно голым от романтизма, огромное большинство людей романтики и в известный период жизни даже максималисты. Однако жить нельзя с романтизмом, так односторонне, все заключают договор с дьяволом, и весь вопрос только — кто с какими: с низшими — низшие, с средними — средние, с высшими — высшие, мудрые заключают договор выгодный и живут как дипломаты подавая руки в собраниях, улыбаясь, присутствуя даже на юбилеях Сатаны…
Например, очень удобно романтику для самосохранения жить в сторонке, наведываясь в «смешанное» общество, но не оставаясь в нем долго, чтобы там тебя не «раскусили» и не стали похлопывать по плечу.
Я это все сознаю, но, вероятно, во мне самом остатки бездоговорного романтизма настолько сильны еще, что судьба Блока меня задевает, и вообще ясности в моем договоре еще нет… с низшими — нет! с высшими — неясно. Очень возможно, что у меня тоже не хватит ума. Ведь даже у Пушкина, у Гоголя, у Толстого не хватило, и они кончили совершенно так же, как Блок. Мудрее всех был Достоевский, у него были ошибки, близкие к провалу, но сам он не провалился, ни физически, ни духовно.
Как роскошно убрались осенние деревья, но я ни разу еще этой осенью не нашел минуту объединения себя самого: все как-то встает отрывками, дни разбиваются на мелочи…
Сегодня вышел из своего дома на улицу. Какой-то пьяный парень говорит мне: «Троцкий?» «Нет, — отвечаю, — на Троцкого я не похож». «Очень похож, — говорит он, — не по походке, а по морде».
22 Сентября. Продолжаю думать о Блоке: что это германское прекрасное семя, проросшее в России — что кружева его поэзии… страшно подумать! Ведь Блок, наверно, заходил же иногда по малой нужде во дворы в Питере: стоишь в тесном чуланчике и на стенах почти вплотную к тебе блохи одна к одной — так густо, что как особый покров… и ведь так же густо нечистот в народной жизни! так вот кружева-то поэзии куда приходятся…
23 Сентября. Чтобы сделать один неудачный выстрел по тетереву, я проходил 10 часов. Чтобы восстановить силы, пришлось 10 часов проспать. И я возродился к писанию романа. Нечего говорить, что не пишется, оно пишется изнутри. Ведь именно когда я задумал писать «Любовь Алпатова», явилась «Любовь Ярика» и Декамеронные рассказы, а в них определенная женщина — начало какой-то моей большой женщины.
24 Сентября. Начался пролет диких гусей. Ходил в Ивашково (8 в.). Весь день под дождем. Пережидал под елкой у дер. Сельники (Сельниково озеро); белка в переходном цвете мох драла для гнезда, много дроздов, гуси. От Ивашкова пошел на Васильково, но попал в Крапивники.
8 Октября. Сергиев день. Сегодня к вечеру закончилась холодная буря этих дней, стало тихо и ясно, морозит. Начинаю чувствовать недостаток Гремячей горы, с которой столько раз встречал солнце и пролетающих птиц.
9 Октября. Пороша выпала ночью, и утром все порошило. Я не знаю, как это вышло, так ли сильно хватил зимы на Ботике, или же за хлопотами о жилище плохо связался с летом, но только снег мне теперь как будто не новость. Может быть, и настройка неохотничья: писать надо.
Письмо Горького о «гео-оптимизме» подчеркивает одно из моих самых больших волнений в жизни, я теперь нащупываю эту волну как особенность (факт) моей жизни. Это мне дает радость, уверенность и охоту написать «Любовь». Этот роман будет моей «Песнью Песней», после которой все написанное мной оказывается нащупыванием материалов.
Новость в литературе:
Иосиф Уткин написал:
Иной уют,Иная крыша,И тот же самый человекВам будет на голову выше.
Только еврей мог написать, тут весь еврей. Это всечеловечески гениально: все народы это знают, но стыдятся сказать вслух, а еврею дано. Так противно и так жизненно: с этим ничего не поделаешь. Стих останется жить, как несмотря ни на что остается жить еврей.
Я материалист в том смысле, что жажду создать сам материю в смысле похищения огня для людей на благо им, как у Прометея, или в наказание, как у Ильи Пророка, я признаю, что где-то есть вне меня такая огненная живая материя и что «я-сам» возникает в момент нахождения этой материи в себе. Около этой материи в душе бродит большая тоска, и глаза в это время жадно блуждают по окнам и крышам красиво и богато устроенных людей — какая безумная тоска! какая жажда богатства, могущества, власти, но рука не тянется к чужой материи, невозможно соприкоснуться с чужим. Да, если бы я знал в этот миг, что могу сам создать это, я, быть может, сказал бы с гневом: «la propriete est vol»[8], но я не уверен. И потому красивые дома, уютные квартиры в угловых башнях с необыкновенными цветами на окнах, тонкая женская рука с длинными пальцами, опускающая светлую зелень водорослей в аквариум… и автомобиль, уснувший на улице в ожидании своего господина, да и мало-ли чего! Вот рука с длинными пальцами застегивает ночную кофточку на груди, дверь открывается, выходит счастливец, и вдруг оживает автомобиль, бурлит и мчится с хозяином на службу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});