Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20 Октября. Сергий. Именины Сергея Тимоф. Григорьева.
К вечеру подморозило, взошла луна, и стало на глаз совершенно так же, как и Великим Постом. И звезды выглядели так же, как перед Великим Постом, и если бы у нас были только глаза, невозможно было бы никак разгадать, наверно, время года, — ранняя весна это или самая последняя осень. Только вот пахло нам не землей, а снегом: земля нам не пахла, потому что этот запах ее теперь после сильного летнего был не чувствителен, его перебивал новый еще нам запах снега. А весной, когда вытает земля, нам уже снег не пахнет и новый запах земли его перебивает. Так вот не глазом, а только носом в сумерках можно было догадаться, что это поздняя, самая последняя осень, а не весна, и что идем мы с женой, старые Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, не к святой заутрене, а к Сергею Тимофеевичу Григорьеву на именины.
21 Октября. Иван да Марья
Так редко в это время, особенной этой хмурой осенью, смилостивится над нами небо, и не солнце — зачем солнце! только бы чуть-чуть посветлело, и вдруг тогда являются нам самые милые, самые трогательные часы любования и сочувствия всякому остатку летней жизни природы: десяток давно уже замерзших, но уцелевших и совершенно зеленых листьев на иве или золотая макушка березы, или очень маленький голубой цветок под ногой. Нагибаешься к голубому цветку и с удивлением узнаешь, что это Иван, оставшийся от всего прежнего двойного цветка Иван да Марья: Иван голубой еще цел, а желтой Марьи давно уже нет.
И тогда, как все, не поднимешь цветка, как делают все, чтобы, подержав его немного у себя, бросить, только скажешь потихоньку, чтобы никто не слыхал разговор с цветком и не принял за сумасшедшего: «Иван, Иван, где твоя Марья?»
До чего милы и трогательны эти самые последние цветы осени. Я не могу даже, как делают все, поднять этого Ивана, чтобы, подержав немного, забыться в своем собственном голубом Иване и незаметно для себя бросить цветок. Не могу сорвать цветок поздней осенью и тихонько, чтобы никто не слыхал разговора с цветком и не принял за безумного, шепчу, провожая голубого Ивана: «Иван, Иван, где твоя желтая Марья?»
Я отошел несколько шагов, обернулся, прощаясь: «Извини, голубой Иван, что я назвал твою Марью желтой, ведь она была тебе золотая».
Жутко становится быть в человеческом мире, тревожно и нерадостно. Не верится этому миру с оппозицией, заметно слабеет правительство, и явление хулиганства только наполовину идет за счет водки, другая половина причины — растущая слабость правительства. Сам ли Троцкий виноват или другим так угодно кого-нибудь выбрать козлом отпущения, но это убийственно, что он еврей: нельзя еврею становиться в такое положение. Сегодня пьяная баба, встретив меня, сказала: «У, жидовская харя, отродье Троцкого…»
Попова коронаБезработный поп шил мне охотничьи сапоги, и потом я заказал ему сандалии. Пока шил поп сапоги, он привык ко мне и полюбил за то, что, беседуя, я поднимал богословские вопросы и поп, вспоминая заученное в семинарии, освежился немного сам в себе. Когда в условленный день я пришел получить сандалии, он предложил мне две пары на выбор. Я примерил одну пару, другую — совершенно одинаковые.
— Все равно, — сказал я.
— Не совсем, — ответил поп, — присмотритесь к работе.
Я всмотрелся, мне ничего не показывалось.
— Дырочки иначе расположены, — показал мне поп.
Эти многочисленные дырочки на сандалиях, вероятно, делаются для большего соприкосновения с ногой воздуха, хотя, по-моему, совершенно напрасно: воздуха в этой открытой обуви совершенно довольно и без дырочек.
— Я очень жалею, — сказал я, — что вы трудились над дырочками, они совершенно бесполезны.
— Дырочки делаются для красоты, — подсказал мне поп, — видите, разные рисунки выходят из дырочек. Присмотритесь к той и другой паре.
Тут я наконец понял, что разница между той и другой парой была в рисунках, стал всматриваться и, наконец разобрав всю затею, воскликнул:
— Ага!
Поп повеселел.
Я выбрал, конечно, ту, которую, как я догадался, желал бы и он.
Поп совсем развеселился очень довольный и, по-моему, даже гордый удачным выполнением всей своей затеи.
Я раскрою теперь весь этот маленький секрет: поп вел со мной богословский разговор, догадываясь, но не смея спросить меня о политических убеждениях, и затея была его сделать две пары сандалий и посредством рисунков из дырочек объясниться со мной: на одной паре дырочки расположены были обыкновенно, без всякого смысла, а на другой из дырочек выходил рисунок царской короны.
Я очень смеялся и, чтобы доставить попу совсем уже большое удовольствие, заказал сандалии и для жены.
— В том же роде? — спросил он.
Я открыто сказал:
— Да, тоже с царской короной.
Но это было не все. Однажды, куря папироску в раздумьи, глядя на кончики своих сандалий с короной, я начал раздумывать: не может поп выдумать это из-за преклонения царю. «Да и кто может у нас? — думал я, — даже художник ведь не вполне, не совсем бескорыстно рисует картины, даже артист-гравер режет свои миниатюры, даже поэт сближается с солнцем: ему надо написать стихотворение. А чтобы обыкновенный практический поп делал корону из дырочек из-за любви к царю вообще — нет! не верю, не верю я такой бескорыстной поповской любви».
Так оно и вышло. Оказалось, что у попа было много сторублевых бумажек и ему надо было узнать от меня, будут ли когда-нибудь эти бумажки в цене (возможно ли, проводя скучное время за шитьем сапогов и сандалий, мечтать о том, что когда-нибудь его сторублевки будут в цене).
Рассказ о матерном слове: 1). Когда первые матросы шли «в бога, в веру» — это одно (из вагонных разговоров). 2). Самые православные (сердце почернело).
Известная ругань матросов «в бога, в веру, в мать» во время первых лет революции мне казалась страшной. Однажды, услыхав это из окна, я вышел на улицу и присоединился к матросам, чтобы понять природу этих людей. Матросы были не очень пьяны, и все объяснялось революционным задором. Я ушел от них даже с каким-то удовлетворением: это были не мужики, которые могли жечь на революц. костре только барские имения, матросы сжигали и бога, и веру, и мать. Матросы шли до конца.
Прошли годы. Вот опять слышу в субботу эту же ругань в деревне и понимаю, что это деревенские ребята возвращаются домой из города, закончив трудовую неделю. У меня сидел гостем приятель мой деревенский хозяин Мирон Иваныч.
— Скажи мне, Мирон Иваныч, — спросил я, — какие это люди могут ругаться, острое время революции прошло, кого они задевают теперь?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});