Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сильно испугался, но все-таки подошел. Я спросил о парашютистах.
— Кто такие — не знаю, а вчерась ночью пить заходили. Больше не слышно.
Спросил о немцах.
— Много-много, особенно в последнее время. Как червей после дождя. Говори, сынок, поскорей!
Спросил о ближайших селениях, о дорогах туда.
— Неудобное ты время выбрал разгуливать. Все дороги теперь вроде сковородки на огне: ступишь — обожгёшься, можно и совсем сгореть. Ходи-ка лучше сторонкой!
Попросил у него воды и хлеба.
— Ладно, привезу. — И начал понужать лошаденку. — Не подумали бы: чего это горбатый Харитон все на одном месте топчется? Уходил бы ты, паренек, в леса. Там наши партизаны, и немцы боятся лесов.
Он уехал. Я с удвоенным вниманием начал наблюдать за селом и дорогой, по которой часто пробегали машины. Вот Харитон появился снова, проезжая около меня, опустил через облучок телеги наземь краюшку хлеба и бутылку с водой.
— Перелей во фляжку, а посудинку мне в обрат, — шепнул он, — при нашей жизни и пустая бутылочка богатство.
Я перелил воду и, когда горбун снова проезжал вблизи, уже со снопами, вернул ему бутылку.
— А теперь счастливой путь-дороги! Ни пера тебе, ни пуху! — Не только по словам, а по всему обрадованному лицу видно, что горбун вполне искренне, от всего сердца, желает, чтобы я поскорей двинулся в путь, чтобы путь этот был счастливым.
Но я не тороплюсь уходить. Мне надо понаблюдать за селом, за дорогой.
И не напрасно.
На въезде в село Харитона остановили немцы, начали разбрасывать воз. Какую-то скверную роль тут сыграла бутылка. Может быть, она сверкнула у нас на поле и вызвала подозрение. Немцы нашли ее в снопах, внимательно разглядывают, передают из рук в руки. А по селу, по полю прыгает солнечный зайчик, отраженный бутылкой. Никогда не думал я, что он может прыгать так далеко и резво.
От группы, остановившей Харитона, отделились трое и пошли к табачной плантации. За мной. Сомневаться было нельзя. Они шли кучно, беззаботно, в полный рост, видимо не предполагая, что я близко. Я и решил воспользоваться этим — аккуратно, одной автоматной очередью срезал всю троицу и побежал через плантацию. Табак растет высоко и, если бежать внагибку, может хорошо скрыть человека.
За плантацией начались луга, со множеством стогов сена. И вот там, вдалеке от деревень, от дорог, где казалось, что никакой опасности нет, меня вдруг ожгла пуля. У одного из стогов стоял немец с автоматом. Неподалеку была подвода, нагруженная сеном. Сначала я вильнул за подводу, потом — за стог. Вторая очередь, пущенная немцем, не задела меня.
Дальше началась игра в прятки. Мы с немцем таились оба за одним стогом. Ранил он меня скверно, в шею. Кровь сильно текла на грудь.
Фриц наступал, я пятился. Круглый, брюхатый стог мешал нам видеть друг друга, но дуло фрицевского автомата то и дело торчало передо мной и так близко, что один ловкий прыжок — и можно схватить его. В то же время можно получить и целую очередь прямо в сердце.
Я пятился и пятился, стараясь тем временем перемочь головокружение от раны. А пересилив его, перешел в наступление. На один миг я увидел фрица, точнее, увидел часть лица: две темные ноздри, рыжие усы и злые, оскаленные зубы. Но не успел разрядить автомат, как фриц скрылся.
И потом ни фрица, ни даже кончика автомата. Слышу — пыхтит рядом, а чтобы увидеть его и тем более пристрелить, надо рвануться вперед. Рванешься, а он примет как следует на автомат. Нет, думаю, в борьбе у стога наступательная тактика не годится, здесь лучше отступать, пускай фриц рванется, а я приму его на автомат.
Отступаю, он наступает. И это не годится, этак можно каруселить вечно. Фриц, может быть, и хочет каруселить: рано ли, поздно ли к нему все-таки придет помощь. А ко мне не придет, мне надо быстрей закруглять дело.
Опять вижу дуло фрицевского автомата, но не отступаю — это трудно: на грудь мне будто нажимает кто-то, сплющивает ее, нет сил дышать. Автомат фрица высовывается больше, на мою грудь точно набивают обруч. Но я злым, отчаянным усилием рву обруч, делаю прыжок вперед и посылаю ливень пуль на рыжие усы.
Фриц падает навзничь, он еще жив, вздрагивает, но не может ни встать, ни выстрелить. Он, должно быть, без сознания, и дрожь у него последняя, предсмертная. Я, руководимый чем-то, что быстрее моего ума и, возможно, умнее его, срываю с фрица автомат, каску, шинель, сапоги и напяливаю все на себя. Шинель и каску — временно, для маскировки, автомат и сапоги — навсегда, до износу. Мои кирзовые ходилы давно уже разинули пасть, нижние сапожные челюсти — подметки и стельки — скоро отвалятся совсем. Я пришивал их, но они упрямо отвисают.
Оттаскиваю окоченевшего фрица к другому, непочатому стогу, заваливаю сеном, маскирую тоже сеном новую осеннюю траву-отаву, которую он окровавил: если приедут сюда другие, пусть не сразу найдут убитого. А потом взбираюсь на воз и еду дальше, глубже в луга.
Тут болью и кровью напоминает о себе моя рана. В горячке боя и в хлопотах с убитым фрицем я совсем забыл про нее. Останавливаюсь за стогами и перевязываю рану индивидуальным пакетом, перевязываю кое-как. Для настоящей перевязки у меня нет ни воды, чтобы помыть окровавленные руки, ни спирта промыть рану, да нет и времени. Надо как можно скорей и как можно дальше убираться от этих мест.
Луга лежат в старом, высохшем русле большой реки, возможно Днепра. Они длинные, широкие. Я могу долго везти сено. Когда встречается кто-нибудь, растягиваюсь на возу, как спящий. Сильно показываться опасно: я весь измазан своей и фрицевской кровью. Встреч не много, и встречные так заняты своим делом, так спешат, что проезжают и проходят, едва взглянув на меня.
Еду до полной темноты, все лугами, в стороне от деревень и шумных дорог. В темноте сбрасываю немецкую шинель с каской, оставляю коня идти куда хочет, а сам ударяюсь к полям, откуда доносится разный деревенский шум.
Моя повязка промокла. Добавляю к ней чистое запасное полотенце. Начинается жар. Мучит жажда. Воду горбатого Харитона давно выпил. Надо поскорей к людям.
Устал, ослабел от потери крови, еле-еле держусь на ногах. Во всем теле такая слабость, что десантское снаряжение кажется огромной горой: вот придавит, расплющит меня наподобие каменного обвала.
Мне плохо. Вся толстая повязка промокла, напиталась кровью, и рана продолжает кровоточить. Пришлось еще намотать пару нижнего белья. Больше у меня ничего нет, кроме заношенных портянок.
До рассвета мотаюсь от деревни к деревне, ищу такую, где нет фрицев. Везде на улицах стоят военные и разгуливают патрули. Фрицы в последние дни густо валят к Днепру — либо готовятся к нашему удару, либо сами готовят удар.
К рассвету набредаю на табачную плантацию. Не та ли уж, от которой бежал вчера? Может и верно, что мое левое плечо тянет, лезет в сторону, как говорил Сорокин. А черт с ней, какая плантация, лишь бы могла укрыть. И прячусь на день в табак.
Я люблю рассуждать, но живу не по рассуждениям, а по нужде. Страх, что рана без лечения может обратиться в смертельную, гонит меня с табачной плантации к людям.
Чуткий вечерний воздух доносит голоса двух деревень.
— Ну, вещун, говори, куда пойдем? — спрашиваю свое сердце.
Мы, десантники, верим голосу нашего сердца. К этому приучили нас загадки, неожиданности и капризы десанта. Наши глаза, уши, ум, опыт часто бессильны понять, угадать обстановку и отказываются что-либо советовать. Но сердце и в самом неясном положении чего-нибудь хочет, и мы отдаемся этому бездоказательному зову.
— Ну, куда же?..
В ту, в правую деревню. Почему? Так, без всяких «потому»… Больше нравится. Там кто-то очень хорошо поет про рябину: «Как бы мне, рябине, к дубу перебраться, горько, сиротине, мне одной качаться».
Поет женщина, в одиночку. Дойдя до конца, она начинает песню снова. Вот и пойду прямо на песню, прямо к этой женщине.
Подхожу к деревне. Но песня умолкает, и сердце не может подсказать, куда лучше постучаться. Буду стучаться в первую хату. Но первых хат две — правая и левая. Долго стою в нерешительности: в какую? В одной может быть песня, а в другой пуля.
Постучался в левую. В хате раздались шаги и немецкая речь.
Быстро отступил за огороды и сады, в поля. Надо искать другую деревню, эта, видимо, полна фашистов. Они не любят крайних хат и останавливаются в них только при большой тесноте.
Брожу долго-долго, всю ночь. Устал, ослаб до того, что даже свои косточки стали неподсильны, еле-еле передвигаю ноги.
И снова впереди две деревни. Не пойму, что это: либо у меня двоится в глазах, либо все деревни стоят здесь парами, либо я кружусь около тех, которые уже видел. И в самом деле есть в них что-то знакомое.
Иду в ближнюю. В улице серо, скоро начнет всходить солнце, проснутся фрицы. Но я иду. И пойду! Моя, родная земля… Кто посмеет помешать мне?! Никто и не думай! Пусть только попробует — я тому!..