Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам помочь? — ласково шелестит Настёнка.
Я колеблюсь, переступаю с ноги на ногу, то схвачусь за автомат, чтобы снять его, то отдерну руки.
— Вас беспокоит что-то?
Наконец я решаю идти на откровенность и говорю:
— Оружие.
— Вот я и прошу снять. Мне оно тоже мешает.
— Я не в том смысле. Мне не мешает. Наоборот, я прошу сделать перевязку при оружии.
— Почему?
— Мне так спокойней.
— О-о!.. — Настёнка широко, кругло открывает рот, потом начинает сочувственно кивать головой: она понимает и сделала бы так с полной готовностью. — Но это невозможно, никак: рана на плохом месте. — И она опять ждет, поглядывая на меня задумчиво, потом вдруг склоняется ближе, к самому моему лицу, и шепчет горячо: — Не бойтесь нас. Я понимаю — вам тревожно, мы чужие. Но и вы нам чужой. Нам тоже страшно: вдруг вы не тот… Нам страшнее вашего. Но вам трудно, нужно, и мы привечаем вас. Мы — честные люда. Другие, многие не пустили бы вас незнамо.
И верно ведь. Меня беспокоит: кто они — предатели, подпольщики, просто добрые люди? Но у них не меньше оснований беспокоиться: кто я — десантник или провокатор, полицай, подосланный гестапо? На мне целый арсенал всякого оружия, и они принимают меня в дом, ночью. Будь я десантник, или провокатор, подосланный немцами, или просто бандит, грабитель, они во всех случаях рискуют жизнью. Немцы, если узнают, во всех случаях обвинят их в пособничестве красным и повесят. Мне стыдно за свои подозрения.
— Простите, — шепчу Настёнке. — Я не хотел обижать вас.
— А я не вижу обиды. — Она улыбается добро, светло, потом, сморщив лоб, знать припомнив что-то, добавляет уже с иным, горьким выражением лица: — Так ли обижают теперь!
Снимаю автоматы, у меня их два — свой и немецкий, снимаю вещмешок, куртку, гимнастерку, нижнюю рубашку.
Коротким движением руки Настёнка останавливает меня: довольно. И потом шутит:
— Не вам, а мне надо беспокоиться из-за оружия: вон сколько его. Вы как пороховая бочка. Я боюсь подходить к вам, взорветесь.
Верно, оружия невпроворот: кроме снятых автоматов при мне еще остались пистолет, гранаты, финка.
Кровавую засохшую повязку отмачивают теплой водой, рану промывают крепким самогоном (спирта нет), перевязывают заново всем чистым, мягким. Работают обе, мать и дочь, быстро, ловко, молча. Весь разговор ведется как у немых — руками, глазами, бровями.
В нашу тишину вдруг залетает негромкий звенящий звук. Будто не слыша, хозяйки продолжают перевязку.
— Стучат, — шепчу я.
Это наш Митька сигналит, не волновались бы, опасного ничего нет. Митька караулит, будьте спокойны, — говорит Настёнка.
Всей семье задал я работы, заботы, страху.
Перевязка окончена. Спрашиваю, как мои дела.
— В больницу надо. Мы доктора самозванные, самодельные. Кроме перевязки, ничего не умеем. У нас даже градусника нет.
Но я и так, без градусника, знаю, что у меня сильный жар. Легко сказать «в больницу»! А мне туда не дорога. Благодарю за все и начинаю громоздить снятое обратно на себя.
Мать Настёнки спрашивает, как быть с прежними повязками, сохранить или сжечь. Там, в этих повязках, все мои запасные портянки, полотенца, носовые платки, пара белья. Все очень нужное мне. Но куда его, такое страшное?! Все-таки прошу завернуть в тряпицу или бумажку.
— Можете ночевать у нас, — говорит Настёнка. — А потом в больницу. Обязательно. Как можно скорей!
— Мои больницы за Днепром.
— Мы попробуем устроить.
Я согласен переночевать.
— Только знаете, тут, в хате, нельзя, — спохватывается Настёнка. — Придется вон туда, — и показывает под печку, куда прячут помело, ухваты, кочергу. — Там надежно, там многие спасались.
Узкий, темный подпечек, гораздо тесней и черней сточной трубы под дорогой. В нем с моим снаряжением не повернешься. От одного взгляда в подпечек у меня подирает кожу, шевелятся волосы.
А Настёнка нахваливает:
— Раньше мы в городе жили в такой же хатенке, с таким же подземельем. И там, в городе, и здесь чего уж не делали гестаповцы с нашими хатенками, одного только не было — не поднимали их на воздух, не раскатывали по бревнышку, и туда, под печку, светили фонарями, тыкали кочергой, ухватом… но сунуться, заползти не осмелились.
— Верно, верно. Там надежно, — горячо поддерживает ее мать. — Мой сынок-упокойник Ваня, вот Настёнка, Валя Бурцева как увидят, что смерть идет за ними, — так сюда перебывать ее. И всех спас господь, все перебыли. Погиб один Ваня. Говорила ему: «Лежи там, пореже выползай». Да разве они, нонешние дети, слушаются кого-нибудь! Один раз, верно, вылежал тринадцать суток. А потом вдруг вылез да при светлее — и жизнь кончил под расстрелом. Вы забирайтесь!
Опять снимаю лишнее и уползаю с сигнальным фонариком в руках. Сначала это — узкий проход между двумя каменными столбами, на которых стоит печь, затем — такой же узкий подкоп под стену хаты, дальше — крутой поворот влево, еще дальше — поворот вправо, и в конце этой подземной криулины — землянка. Понятно, почему ни свет, ни ухват не помогли гестаповцам: на первом же повороте они упирались в земляную стенку, и создавалось впечатление, что дальше нет хода. Заползти же, проверить на ощупь, руками, — это страшно даже в моем положении, когда две добрые женщины уверяют, что бояться нечего. Ну, а гестаповцу, полицаю в доме своего смертельного врага еще страшней. Они, наверно, радовались, что свет и ухват упираются, что заползать не надо, некуда. Ведь всякая тварь, даже гестаповец, трясется за свою жизнь.
Освещаю землянку фонариком. Она изрядно обвалилась, но не совсем заброшена, обвалившаяся земля примята, на ней видны свежие, не затрушенные еще следы женских башмаков. Это сильно бодрит меня. Если здесь бывают, не боятся женщины, то мне, десантнику…
Пробую вытянуться — можно, и не особо сильно скрючиваясь. Сидеть тоже можно, и не особо нагибаясь. Поворачиваюсь головой к выходу — и это можно. Прижимаюсь горячей головой к земле — приятно холодит. При моей собачьей жизни, при моих обстоятельствах — великолепное убежище. Не землянка, а дворец, замок, само счастье.
Выползаю обратно. Настёнка с матерью бросают на меня нетерпеливые взгляды: «Ну как?»
— По мне, в самую пору.
— Ваня себе делал ее, без обману, — нахваливает старушка. — Хотел досками укрепить, да не успел.
— Можно занимать?
— Конечно. — Настёнка выразительно кивает на мои десантские доспехи: — Сперва это. Подальше.
Осторожно, по штучке, транспортирую в землянку свое оружие и снаряжение. Тайничок вроде пузатого графина с длинной горловиной. Передвигаться в горловине ужасно неловко, нет ничего проще, как подорвать или пристрелить себя своим же оружием.
Настёнка собирает ужин, мать наводит порядок в аптечке, потревоженной ради меня. Митька продолжает караулить. Я переселил все, могу и сам нырнуть в подземный графин.
— Садитесь ужинать, — приглашает Настёнка.
Я не жду второго приглашения. Еда не ахти какая: черный хлеб да холодная картошка с солеными огурцами, а мне кажется объеденьем. И как ни сдерживаюсь, ем все-таки грубо, жадно. Совсем разучился по-людски.
Хозяева не разговаривают ни со мной, ни промеж себя. Им, похоже, надо поскорей спровадить меня в подземелье. И я не собираюсь засиживаться. Сыт. Мне тепло. После перевязки рана болит меньше. Теперь спать, спать… до второго пришествия, как говорится по старинке.
Удивительно хорошо слышу из тайника все, что творится в хате и возле нее. Митька ужинает, звякая ложкой по тарелке. Настёнка говорит, что она скоро вернется, и уходит. Мать заводит стирку и, стирая, разговаривает сама с собой. Уходит куда-то и Митька. Оставшись одна, мать начинает разговаривать громче. И все только о расстрелянном сыночке Ване, только о нем.
Вспоминается бабушка. Всем, кто жаловался: «Я несчастный», она говорила: «Да какой же ты несчастный? Погляди кругом, погляди, сколько несчастнейших тебя. Ты ж счастливец против них. Тебе стыдно жаловаться, гневить бога». И когда человек начинал оглядываться, он действительно находил несчастливей себя.
Вот и я, чтобы почувствовать себя счастливым, ищу несчастливей себя. Их много, множество: убитые, повешенные, искалеченные до потери человеческого образа… Какой же я против них счастливец! Жив, могу еще двигаться, бороться.
Взяв из всего своего богатства один только фонарик, выползаю в хату. Степанида Михайловна, мать Настёнки, перестает стирать и спрашивает меня:
— Вам чего?
Прошу пить. Она подает. Напившись и немного успокоившись, говорю:
— А меня не засыплет там?
— А вы не давайтесь: живой ведь.
— Усну и не замечу.
— Начнет сильно заваливать — очнетесь. Мой Ванечка тринадцать суток вылежал — и ничего, не засыпало.
Уползаю обратно.
Третьи сутки живу в подземелье. Уже научился спать, меньше боюсь, что засыплет землей. Каждый день Настёнка промывает и перевязывает мне рану, угощает меня завтраками, обедами, ужинами. Ем за столом, ложкой, из тарелки. Какое наслажденье! В тайнике рядом со мной — большое решето, полное яблок. Вообще все устроено так, чтобы я мог жить спокойно, тихо.