Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много ночей не спали, но ничего путного не придумали. И что тут придумаешь? Мы же понимали, что за Ваней и она пойдет, Настёнка. Тоже была сама не в себе, вся черная.
— Мама, перестань про меня! — сказала девушка строго. — Я запрещаю. Это мое дело. Захочу — сама расскажу.
— Я не про тебя, я про свое горе сказываю. Ты нас, может, больше заботила, чем Ваня: он парень, а ты девка.
— Мама, ну, прошу: не надо про меня! — взмолилась Настёнка и вся вспыхнула.
— Все, больше не буду. — Степанида Михайловна сделала несколько тяжелых вздохов. — Нельзя не ответить, когда дитё спрашивает. Кто не может ответить своему дитю, поучить его, тот не имеет права заводить их. Отец снял с вешалки мандолину, подал ее Ване и сказал: «Пойди к товарищам». Про себя мы решили: молодежь обязательно заведет разговор, что же им делать, и как надумают они, так и мы благословим Ваню. — Степанида Михайловна повернулась к Настёнке: — Рассказывай дальше, у тебя память моложе моей. С той поры, как захватили наш город гитлеры, я стала забываться. И отец ослабел, словно из него вынули самую главную пружину.
Иван взял мандолину, вышел. С улицы в дом залетела музыка, высокая, звонкая, как детский лепет, как переплеск бойкого ручья. Вернулся Иван поздно, дома уже начали тревожиться за него, вернулся более разговорчивым и бодрым. Пообещал Митьке, что утром возьмет его на рыбалку.
— А теперь беги спать. Спи крепче, не бойся!
Все в доме заметили в Иване перемену. Он выпрямился, походка стала тверже, смелей, появилась новая улыбка. Задумчиво сдержанная, она выплывала на его лицо тайком, тишком и относилась к чему-то, что было не для всех, а про себя. К домашним он начал относиться ко всем одинаково — заботливо и немножко покровительственно, как будто он самый старший. Вспомнил книги, начал снова заниматься иностранными языками, особенно произношением.
Однажды мать испугалась: бормочет целые дни какую-то тарабарщину, не рехнулся ли? Потом спросила:
— По-каковски калякаешь?
— По-немецки.
— И как только язык ворочается у тебя! К чему это?
— С волками жить — по-волчьи выть, — ответил Иван.
— Неужто собираешься водить знакомство с такими извергами?
— Обязательно.
— Служить у них?
— Нет.
— Как же тогда?
— По-волчьи. — И снова принялся долдонить неметчину.
На Ивана стало радостно глядеть: все дни и ночи делает что-нибудь, опять закаляется купаньем, спортом. Вот, кажется, совсем по-прежнему тряхнет светлой, есенинской, головой и запоет:
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
И это время пришло — в одну грозную, буранную ночь в вое ветра послышалось Алексею Громову пенье.
— Ты слышишь? — окликнул он Степаниду Михайловну.
— Давно слушаю, только понять не могу, где же поют: у нас, не у нас?
— У нас? Иван? Еще не спит…
Отец встал и прошел к сыну.
Иван, одетый, сидел с радионаушниками на голове и пел:
Товарищ, верь: взойдет она,Звезда пленительного счастья,Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!
Увидев отца, он умолк, сдернул наушники, вскочил, лицо вспыхнуло обидой и тревогой, но быстро подавил и то и другое и спросил миролюбиво:
— Ты, папа, зачем?
— Да вот услышал — поют.
— Я разбудил тебя?
— И маму.
— Прости!
— Прощаю. Только в другой раз потише.
Алексей Громов сел, дрожащими руками надел наушники, потом быстро сдернул, будто они ожгли ему уши. В наушниках говорил знакомый-знакомый голос, который в начале войны передавал последние известия из Москвы.
— Москва? — шепнул отец.
Сын кивнул: Москва.
Тогда отец снова надел наушники и дослушал до конца все сообщение. Передавали, что немецко-фашистские орды, разбитые под Москвой, продолжают отступать.
Прослушал бой кремлевских часов, еще подождал несколько минут, но Москва молчала. Тогда снял наушники, крепко обнял сына, сказал:
— Ложись спать, мама беспокоится, — и ушел.
На другой день между отцом и сыном был такой разговор.
— Где достал радиоприемник? — спросил отец.
— Сделал сам.
— Это хорошо. А знает про него кто-нибудь?
— Один товарищ. Но у него тоже есть приемник.
— А приказ помнишь?
По городу был расклеен немецкий приказ: каждый слушающий передачи из Москвы карается расстрелом.
— Помню, — сказал сын, — но без Москвы я не могу жить.
— Я не запрещаю слушать. Давай подумаем, куда прятать его.
Приемник прятали в чулан, где доживал свой век ненужный домашний скарб, прятали от всех, знали о нем и слушали Москву только отец да Иван. Настёнка догадывалась о приемнике. Митька подозревал, что от него таят что-то, но спросить боялся. О таком не говорилось и между своими, кровно близкими людьми.
Степанида Михайловна так боялась всего тайного, запрещенного, что нарочно старалась не видеть и не слушать ничего такого.
Иван зачастил куда-то уходить, и все по вечерам, по ночам. И к себе стал часто приводить незнакомых людей, ему-то они знакомы, а больше никому в доме. Приведет и неприметно для них скажет матери:
— Надо покормить.
— А чем?
— Отдай последнее!
А в ту пору и этого последнего часто не было. Жили Громовы от продажи книг да старых газет на курево.
Старики Громовы не решились сжечь библиотеку: ее собирали Иван и Настёнка. А когда они вернулись из колхоза домой, город был уже захвачен врагами, жечь что-либо стало опасно, к тому же Иван ничего не хотел жечь: книги и газеты — тоже борьба. Часть библиотеки он отдал матери для продажи на рынке, часть оставил дома на виду, остальное спрятал в тайную землянку, которую вырыл около хаты.
Иные, покормившись у Громовых, уходили, а иные оставались ночевать. В городе было много принудительно-безработных, занесенных фашистами в черные списки, и добровольно-безработных, которые не хотели сотрудничать с захватчиками. Всех таких разыскивала полиция, все они были бездомны и голодны.
Отец и сын Громовы получили вызов с немецкой биржи труда. Иван сразу, едва прочитав, разорвал бумажку на мелконькие лепестки и бросил в печку. А отец повздыхал над своей повесткой и потом спросил:
— А мне, сынок, что делать? Пришла твоя очередь советовать.
— Видал? — Сын подмигнул в сторону печки.
— А потом скрываться и вымаливать кусочки у таких же нищих, как мы?
— Да уж лучше побираться, чем выслуживать у фашистов.
— Но мне скитаться, бездомничать, бегать от полиции не по годам и не по здоровью.
— Раньше перебегал. Я помню, как ты увлекался этим делом. — Иван поглядел на отца так, будто от него скверно пахло, быркнул: — Бр-ры-ы! — и ушел в свою комнатенку.
Отец ушел на биржу. Он думал, что старые годы и плохое здоровье спасут его от мобилизации. Зачем он немцам? В нахлебники? Вызов, конечно, ошибка. Но не явиться нельзя. Если даже не нужен, все равно надо явиться. Немцы требуют беспрекословного повиновения. За малейшее своеволие у них расстрел.
Так рассуждал он дома с женой, с Настёнкой. Все находили, что это разумно, его должны отпустить.
На бирже всех явившихся принимал мелкокалиберный фюрер. У немцев все начальники — фюреры. Этот рассуждал так: если есть вызов, значит, человек нужен и должен явиться. Если пришел — должен сесть в вагон и ехать в Германию. Это — гут, гут! А все другое — недопустимый беспорядок. И когда Алексей Громов заикнулся о своей старости, о плохом здоровье, фюрер бесновато покрутил головой и крикнул: «Найн! Найн!»
Видя, что разговор окончен, дежурный автоматчик вывел Громова во двор и сдал в колонну угоняемых. В тот же день колонну погрузили в товарные вагоны, под запор. Громов еле успел сообщить домой о своей беде и прощался с женой, Настёнкой и Митькой — Иван не пришел — через вагонную стенку, прощался стуком и криком. Около вагонной двери, закрученной проволокой, стоял немецкий конвоир и никому не разрешал подходить к ней.
Вечером поезд загремел в Германию. Со временем он вернулся, но пассажиры, среди них и Алексей Громов, сгинули где-то.
Иван позвал сестру в землянку, где хранил книги. Они сидели под метровой толщей земли, а брат говорил шепотом. Настёнка поняла, какое опасное дело затевает Иван. Он говорил:
— У меня есть радиоприемник. Я слушаю Москву. Немцы врут, что Москва взята и Красная Армия разгромлена, уничтожена. Наоборот, разбиты немцы. Они отступают. Я больше не могу таиться, молчать. Я чувствую себя преступником: кругом живут как слепые, а я схватил солнце и прячу его. Кругом несчастны, а я знаю, где счастье, и молчу. Надо открыть солнце, указать счастье. Я начинаю беспощадную борьбу с захватчиками. Ты согласна помогать мне?
Она согласилась без колебанья. У нее было то же чувство: бездействие позорно, преступно. Было стыдно встречаться с людьми, все казалось, что в глазах, в лицах у них хоть и немой, но вполне ясный укор: если ты не расстрелян, не сидишь в гестапо, не скрываешься, — значит, ты изменник Родине, фашистский прихвостень.