Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидел старика, вырезавшего лишний вишенник, и попросил у него пить. Он, не бросая работы и еле глядя на меня, сказал:
— Толкнись, хлопче, в крайнюю хату села, за оврагом, что вся в подсолнухах. Я, знаешь ли, не играю со смертью, не дразню ее. Поиграл тут один… — старик замялся, — …не сердись на меня, хлопче!..
Хата с подсолнухами — самая крайняя, немножко на отшибе от других за овражком. Подхожу к ней не с заселенной стороны, а с пустой, с напольной. И… сколько вокруг подсолнухов! Как, должно быть, красиво летом, когда они в цвету. А теперь шляпы срезаны, стоит одно обезглавленное будылье.
Эта маленькая, белая хатенка, похожая больше на игрушечную, чем на настоящую, — моя последняя надежда. И захожу в нее без стука, без спроса, напролом. В хате у окна, лицом к двери и ко мне, стоит девушка или женщина. Кто их разберет: они теперь одеваются все одинаково, в лохмотья, какие оставила долгая жестокая война. Эта по-домашнему простоволосая, босоногая, голорукая, в коротеньком стареньком платье. Она, очень молоденькая, худощавая, бледно-голубоватая, чем-то сильно расстроена — вся трепещет, как маленькая осинка на большом ветру. Она не спускает с меня своих глаз, резко обведенных темными ресницами.
Прошу напоить меня. Быстро, с ненужной даже поспешностью, но без всякого шума, она приносит из сеней ковш воды. Выпиваю и прошу поесть: если уж нашелся добрый человек, то не хочу, нельзя, не стану выпускать его скоро из своих рук.
С той же готовностью и поспешностью она подает мне в руки краюшку черного хлеба и красное-красное яблоко. Беру, кладу на стол и сам хочу подсесть к нему.
— Нет, нет! Ни-ни! Никак нельзя. Покушайте, человече, где-нибудь там! — тревожно шепчет девушка.
— Я ранен. Скажите, где живет Харитон?
— А вы кто? — шепчет она совсем тихо.
— Я… Харитон знает. Скажите, где он. Я попрошусь к нему.
— А вы кто? Тот?.. — спрашивает она. — И вы ничего не знаете? — Она вздыхает. — Нет больше Харитона. Его повесили.
— За что? Когда?
— Вчера. Ему сказали: «Укажи, где тот… тот, кому возил воду». А Харитон: «Знать никого не знаю. Никому не возил. Бутылку нашел в поле». Потом кто-то убил в табаках трех немцев, и Харитона повесили.
— Где?
— На улице. Столбы стоят еще.
Она замолчала. Молчу и я. Ну что тут скажешь? Харитон погиб за меня, за свою доброту, за свое праведное сердце, за свою великую душу. Так же за доброту, за горячее сердце может погибнуть и эта девушка.
Мне надо поскорей уходить. А куда? Не знаю, что делать, совсем разбит, подавлен усталостью, потерей крови, бедой с Харитоном и страхом за эту женщину.
Но голод ничего не хочет знать, ни с чем не хочет считаться, руки сами собой бесстыдно начинают ломать хлеб.
— Это вы там… там… Берите — и с богом!.. — лепечет хозяйка, озираясь трепетно и опасливо на окна.
— Видите, я ранен, истекаю кровью. Надо же где-то перевязать рану. — И решительно, крепко сажусь к столу.
Она подбегает к одному, к другому окну, быстро взглядывает на улицу, потом оборачивается ко мне. Я привстаю от удивления — такое у нее новое лицо. Ласковое, печальное, именно такое, каким бывает у женщины, когда она провожает дорогого человека, провожает далеко, надолго и вот стоит с ним последние минуты и всей душой томится, что они убегают слишком быстро.
Меня — кроме мамы и бабушки — еще не провожали так, у меня нет девушки, которой я мил, дорог, но у моих товарищей я наблюдал такое.
Потом девушка подходит ко мне, кладет руки на мои плечи, гладит грязную, загрубелую куртку, глядит мне в глаза, с мольбой и нежностью, и говорит таким голосом, которому невозможно противиться, каким говорят: «Милый, хороший, побудь со мной еще хоть минутку». Говорит:
— Уходите!
И лицо, и взгляд, и тон слов так не сходятся со смыслом сказанного, что я вскакиваю от удивления.
— Прошу вас, уходите! В овраг! — повторяет она.
Ухожу. Хлеб и яблоко остаются на столе, остается в хате и моя опора — палка.
Иду безрассудно смело. Вокруг меня белый день. А мне все равно: пускай тут фрицы, танки, автоматы!
Мне захотелось оглянуться на виселицу, где погиб Харитон. Если бы я не подвернулся, Харитон жил бы, как и до меня, он принял мою казнь. Виселицу не видно, она потерялась среди деревьев и колодезных журавлей. Но хорошо видно одинокую хату на отшибе, у оврага. Возле нее над темным будыльем трепыхается что-то белое, косынка или полотенце. Не мне ли машет та девушка, машет на счастливую дорогу? Спасибо! Косынка трепыхнулась выше. И я поверил, что это было для меня: извините, такое уж лихое время. Но я желаю вам добра. Идите легко и счастливо!
Поверил и не хочу сомневаться в этом.
Напрямик, без тропы, спускаюсь по сыпучему песчаному склону на дно оврага, где растет кустарник, нахожу промоину, сделанную дождевой либо вешней водой, и ложусь в нее, свернувшись калачом. Промоинка небольшая, тесная, меня кругом крепко обнимает земля.
Земля, земля — наша солдатская мать, наша верная защита.
Лежу и стараюсь ни о чем не думать.
Боль постепенно становится привычной, не такой острой, но усиливается слабость. Бессильный, беспомощный, я плыву куда-то на невидимых крыльях, по невидимым волнам.
21
Кто-то трясет меня за плечи и шепчет:
— Товарищ… Товарищ… Товарищ…
Открываю глаза. Трясет меня парнишка. Откуда он взялся, чего надо ему? Я никогда не видывал такого.
Но стрикулист впился в меня, как клещ, трясет и шепчет:
— Товарищ… Товарищ… Пойдем скорей!
— Куда?
— К нам. Велели к нам, домой.
— Кто велел?
— Мамка и Настёнка.
— Я не знаю их.
— Как не знаешь?.. Утром у нас был за хлебом.
— А… помню… Кто она, эта, которая дала хлеб?
— Настёнка, моя сестра.
— Сперва хотела накормить, дала хлеба, яблоко, а потом выгнала. Сердитая.
— Ни с чем не считаетесь, лезете во всяко время. А гитлеры и полицаи с нашей хаты глаз не сводят. — И шепчет, что Настёнка вовсе не сердитая, а выгнала меня из-за гитлеров. Когда я ушел, она послала его последить за мной, а когда я упал и остался лежать в промоине, он нарвал травы и укрыл меня. Потом побежал к Настёнке. Она снова послала его следить за мной. И так он бегал, пока не стемнело. Потом Настёнка велела привести меня в хату.
Сперва выгнали, теперь силком тянут к себе. Пойми их.
— Ну, идем!
Парнишка помогает мне выбраться из промоинки и объясняет, что идти надо раздельно, он — поперед меня, и оба — молчок, ни слова. Пусть никто не подумает, что идем вместе.
Опять чувствую всю неудобную, непосильно тяжелую десантскую кладь, острую боль в шее, в голове, спотыкаюсь на неровностях бездорожья.
Не знаю, куда ведет меня парнишка, что будет впереди, но иду покорно.
Калитка и дверь в хату приоткрыты, нас ждут. Вхожу без стука, без «здравствуй». Настёнка предупреждающе зажала свои губы двумя пальцами, как бы повесила замок. Тоже без слов, кивком головы, она велит мне сесть и начинает разматывать мою кровавую повязку. Старушка мать переносит на стол из разных мест вату, марлю, пузырьки, баночки, скляночки… Набирается целая аптека. Парнишка внимательно оглядывает меня, особенно волнует его оружие, страшно тянет потрогать, снять и, может быть, пульнуть. У него такие завидущие глаза, и весь он окаменел от восхищения.
Еле заметным движением головы Настёнка показывает брату на дверь, и он тотчас же уходит. Слышно, как закрывает калитку.
Да… здесь кое-что умеют, ученые. Кто же они? Мать — изможденная, испуганная, преждевременная старушка с выплаканными глазами. Настёнка и парнишка тоже, как мать, бледные, костоватые, оголодалые. Глядят по-матерински сторожко, но без испуга, — наоборот, смело, даже дерзко, с вызовом.
Хатенка тесная, приземистая, в два маленьких оконца, потолок можно без всякой подставки потрогать рукой. И по-деревенски большая, в половину хаты, печь, на которой свободно могут улечься двое-трое.
В переднем углу — иконы, чуть в сторонке от них — портрет Адольфа Гитлера, надо совсем не много, чтобы оказался вместе с «богами». Что это, маскировка? Иди я попал к предателям, к врагам нашего народа?
— Снимите лишнее, — шепчет Настёнка. Лишнего, что будет мешать перевязке, много, почти все, что на мне, и в первую очередь мое оружие.
Оружие — моя единственная опора, мое спасение.
Вот подкатила задачка! Снять оружие в чужом доме, в чужих людях, где на самом видном месте, рядом с «богами», портрет Гитлера, — это… самому заколотить себя в гроб. И не снять, отказаться от помощи, уйти без перевязки — тоже недолго останется до гроба. Рана уже загноилась, чувствую по запаху.
— Вам помочь? — ласково шелестит Настёнка.
Я колеблюсь, переступаю с ноги на ногу, то схвачусь за автомат, чтобы снять его, то отдерну руки.