Империя ученых (Гибель древней империи. 2-е испр. изд.) - Владимир Малявин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удобнее поэтому начать с уяснения социальной идеи ши, отображавшей как раз те абсолютные ценности культуры императорского Китая, о которых говорилось выше. Идея эта кажется весьма расплывчатой и смутной: речь идет о некоем чувстве собственного достоинства, сознании своего великого назначения и решимости претворить его. Истоки пафоса культуры ши станут более понятными, если учесть, что их первые поколения, переняв свое самоназвание от чжоуской аристократии, в действительности противопоставили чжоускому аристократизму акцент на личной доблести, принцип отбора на службу по способностям и награждения по заслугам. Апология индивидуального «таланта» естественно перерастала в его абсолютизацию. Из массы рассеянных в древнекитайских трактатах дифирамбов гипотетическим мудрецам приведем только один – из «Лунь юя»: «Цзэн-цзы сказал: „Не бывает ши без широты ума и твердости духа. Его ноша тяжела, а путь его долог. Гуманизм – вот ноша, которую он считает своим долгом нести, – разве не тяжела она? Только смерть прерывает его путь – разве не долог он?“» [Лунь юй, VIII, 7].
Цзэн-цзы, как и все другие создатели культуры имперской элиты, говорит не о том, кто есть ши, но каким ему подобает быть. Перед нами, конечно, идеальный образ; герой апологетов личного таланта, заведомо объявленный вместилищем «совершенной добродетели», был призван взять на себя тяжелейшую из всех мыслимых нош – бремя устремленности к наивысшему совершенству, состоянию «единства с Небом». На этом пути у него не было никаких непреодолимых преград, но не было и отдыха, не было и конца пути. Идеал, укорененный в самом человеке, оставался превыше всего – изреченный, не постигаемый умственно, «глубокий, как бездна, великий, как Небо» (слова конфуцианского трактата «Середина и постоянство»).
Основа основ душевного состояния ши – «решимость», «воля» (чжи) к достижению неисчерпаемого идеала. Достаточно вспомнить, что Мэн-цзы идеограмматически толковал понятие «чжи» как «сердце ши». Такая возвышенная воля являла собой не временный душевный порыв или результат определенного решения, но постоянную волевую наклонность, не зависевшую от настроений, чувств и внешних обстоятельств. Конфуций уподоблял наделенного этой волей «благородного мужа» (цзюнь цзы) кипарису, не сбрасывающему своего зеленого убора даже в морозы1.
Исторически становление культуры ши можно рассматривать как процесс рационализации архаической религии и социального уклада в категориях морали и административного контроля. Во всех памятниках этой культуры имплицитно, а в некоторых – например, в «Чуских строфах» – и вполне явственно нашла отражение тема отчужденности человека от древних богов, отобразившая распад родового общества в процессе формирования деспотической государственности. Утратившие связь с архаическим социумом служилые люди в поисках рациональной основы своего бытия обратились к идее безличного абсолюта как движительного начала мира и незыблемой Судьбы всего сущего, стоящих выше божеств и демонов. Можно сказать, что в отличие от Запада китайская (имперская) традиция не столько очеловечивает бога, наделяя его личностными качествами, сколько обожествляет человека, ставя его, как обладателя «всей полноты Небесной природы», в центр космического – ритуального по характеру и сакрального по своей значимости – процесса.
Идеология ши как исторический феномен есть перевод на язык морализаторской космологии языка первобытной магии. Тема стяжания всепокоряющего «могущества» (дэ) вселенского пути-дао как цели человеческого самосовершенствования в культуре ши восходит к древнейшим представлениям о сакральной Силе. Различие здесь в том, что в так называемых примитивных религиях священная Сила воспринимается чисто феноменально и как нечто необычное, тогда как дао, осмысляемое как абсолют, представляет собой принципиально сокрытую основу мира, нечто всеобщее и, следовательно, «обычное». Но в обоих случаях божественное начало, укорененное в человеке и в то же время превосходящее его и лишенное личностных характеристик, предстает имманентным космосу. Обретение «высшей мудрости» трактуется в китайской мысли как предельно естественное человеческое состояние, которое, однако, необъективируемо и недоступно обладанию; стяжание могущества дао, соответствующее полному раскрытию человеческой природы, требует «сверхчеловеческих» усилий, устранения всего чувственно и рассудочно обыденного.
Благородный муж с достоинством ожидает велений Неба. Низкий человек суетливо поджидает удачу.
Конфуций
Было бы интересно сравнить своеобразную «постархаическую» природу культурной традиции ши с отмеченным выше квазиархаическим, переходным характером имперского порядка, но такое сопоставление требует специального исследования. Пока подчеркнем лишь, что указанный тип восприятия мира обусловил два важнейших качества человеческого идеала в культуре ши: ее элитарную исключительность и всеобщность поистине «океанического» масштаба (ибо дао понималось в Китае как всеобъемлющий водный поток). Таковы прежде всего две грани облика конфуцианского благородного мужа – главного героя традиции имперских ши.
Обладание возвышенной «волей» делало конфуцианского мудреца полностью независимым от внешних обстоятельств или, точнее, от того, что в Китае называли «вульгарной обыденщиной» (су). Как справедливо замечает американский синолог Т.А. Метцгер, в конфуцианстве «источник авторитета помещен не в конкретных лицах старших, а в самой структуре космоса как нечто непосредственно доступное каждой индивидуальной воле» [Metzger, 1977, с. 176]2. Благородный муж, по словам Конфуция, не замечает ничего, что не соответствует ритуалу (в котором воплощен идеал космического всеединства), и, сохраняя полную беспристрастность, «ничего не отрицает и не утверждает в Поднебесной» [Лунь юй, V, 10]. Но внутренняя самобытность конфуцианского мудреца соответствует его «единству с Небом». В глубинах своего уединения конфуцианский идеальный человек открывает свое родство со всем сущим и творчески соучаствует благодатной силе дао. Самоутверждение как раскрытие в себе «небесной» природы в конфуцианстве есть подлинно «преодоление себя» (кэ цзи) как изживание индивидуалистических тенденций.
Духовный мир мудреца оставался предельно разомкнутым и свободным от субъективизации. Даже чувства, никогда, кстати, не противопоставлявшиеся в Китае разуму, понимались как начало космическое, равно пронизывающее весь мир (иногда китайские авторы предпочитали для точности говорить о «совершенном чувстве»). То же касается и прочих атрибутов человеческого состояния – «сердца», «духовности», тела. Мудрец, по китайским понятиям, воплощает в себе предельную реальность мира. Человек должен жить со всем сущим одной жизнью, и его долг, как сказано в трактате «Постоянство в срединности», «завершая себя, завершать других», что в конфуцианской мысли слито воедино.
Конфуцианство словно игнорирует привычные нам интеллектуальные, психические, нравственные границы личности. С одной стороны, оно сводит личность к одному-единственному началу «воли» – недаром в классической литературе Китая «низменная чувственность» не изображалась даже в назидательных целях, с другой – оно расширяло личность до вселенских масштабов. Перед нами взгляд на человека, в корне отличный от европейской концепции личности как совокупности индивидуальных черт. Два этих образа человека, в сущности, несопоставимы по своим параметрам. М. Вебер, как наследник европейской культуры, был по-своему прав, когда утверждал, что конфуцианство «подавляет внутреннее устремление к „целостной“ личности» [Weber, 1964, с. 235]. И по-своему правы консервативные китайские философы XX в. (Хэ Линь, Тан Цзюньи и др.), усматривающие в западном индивидуализме чудовищную смесь эгоизма и дикости.
Сказанное побуждает критически отнестись к распространенному в западной литературе взгляду на конфуцианство как на учение, проповедовавшее только рациональную адаптацию к миру.
Классический отзыв принадлежит опять-таки М. Веберу, считавшему, что конфуцианство «сводило трение с миром до абсолютного минимума», поскольку оно не знало «разрыва между этическими запросами и человеческой неполноценностью» [Weber, 1964, с. 235]. В действительности способность культурного героя ши «стать равным Небу» неизбежно подразумевала его коллизию с окружающей реальностью, включая конкретных представителей власти. Ничто не срывалось так часто с уст ученых людей императорского Китая, как жалобы на свое время, не позволявшее им осуществить свои возвышенные чаяния. Но также очевидно, что стяжание космической силы дао, столь же имманентной человеку, сколь и неуловимой, требовало постоянного морального усилия. Не об этом ли говорят слова Цзэн-цзы о «тяжкой ноше» и «долгом пути» ши? Конфуцианский подвиг возвышенной «воли» предполагал не только моральное удовлетворение, но и своеобразное «метафизическое беспокойство», решимость превозмочь мир «вульгарной обыденщины», каждое мгновение грозящий вернуть конфуцианского человека с небес возвышенной «целеустремленности» на грешную землю «слишком человеческого».