Загадочная Коко Шанель - Марсель Эдрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цитируя эту прозу, нельзя не задаться вопросом по поводу журналистов и журналистики. Его читали, этого Люсьена Франсуа. Его обхаживали. Модельеры сажали его на лучшие места, опасаясь его суждений. В книге, которую тот же Франсуа опубликовал в 1961 году, он воспел Мадемуазель Шанель: никто так, как она, не способствовал славе Парижа. И добавлял: она создала свой «гриф» своими когтями[237]. Вот еще одна выдержка из его книги: «Продавая очень дорого свои маленькие кардиганы и узкие, прямые, вызывающе строгие платья из джерси, она навязала всему миру снобизм мнимой бедности… Тогда (в 1925 году) она была очаровательной властной брюнеткой. Ее диковатая грация, лоб и брови упрямой девчонки контрастировали с глазами кроткой лани. Во всем ее облике было что-то от бесполого подростка. Она поняла, что педерасты <…> влияли не только на нравы, но и на эстетику…»
Вспоминая еще раз ее возвращение, которое он тогда так «блестяще» оценил, теперь, семь лет спустя, он называет его историческим событием, а Коко — «семидесятилетним блудным сыном». Он послал ей свою книгу с дифирамбическим автографом. Она уверяла, что выбросила ее, даже не раскрыв. Можно все же думать, что она пробежала посвященные ей строки.
Симон Барон в «Пари Пресс» подвела итог: коллекция состояла из ста тридцати моделей, уточняла она, начиная с очень простого платья из джерси до белого кружевного, красного и черного, белого и красного на восхитительных манекенщицах.
В той же газете в хронике напоминали, что известный издатель Грассе назвал Коко Великая Мадемуазель. «Она всегда остается личностью», — констатировала хроникер.
«Орор» писала, как бы гадая на лепестках ромашки: «Вам немного понравится пальто пансионерки, очень — гирлянды искусственных цветов на платье из муслина, безумно — вечерний костюм, сотканный из золотых шнуров, совсем нет — плиссированные, как в 1925 году пелеринки».
Английские журналисты оказались не более дальновидными. Chanel Paris dress show a fiasco[238] озаглавила свой отчет «Дейли Экспресс», сообщая, что выходящие из Дома Шанель люди не смотрели друг другу в глаза, смущенные тем, что увидели, спрашивая себя с болью: не сон ли это? Почему бедная Шанель так хотела показать все это? Для «Дейли Экспресс» это был flop[239].
После демонстрации Коко никого не принимала. Во время показа никто не заметил ее силуэт удрученной цыганки в зеркалах лестницы[240].
— Мадемуазель устала, — говорили, преграждая путь любопытным, устремившимся в ее апартаменты, чтобы прочесть на ее лице следы унижения и поражения.
Именно в такие моменты осознаешь кровожадность парижан. Любили ли Коко в период ее первого царствования между двумя войнами? Когда она вернулась, почти все были против нее. Зубоскалили, насмешничали. Чего еще хочет эта старуха? В некоторых кругах «От Кутюр» ее называли старуха.
Неужели ей не хватает денег, чтобы насладиться покоем? Почему она досаждает нам? Ей нечего больше сказать! Что понимает она в молодых?
Она слышала все это, догадывалась, что над ней смеются, считают «вне игры». Она говорила:
— Говорить о молодости — ничего нет хуже этого, это декаданс, падение. Как только заговоришь о молодости, потеряешь ее. Молодость зависит от здоровья, дня, минуты. Когда мне не скучно, когда я с кем-то, кто меня понимает, зачем мне стараться казаться молодой? Мне наплевать на это! Я совсем не молода, но почему это должно мешать мне чувствовать себя счастливой рядом с кем-то, кто мне не скучен?
А далее следовало это уже цитированное чудо: «Молодость — это что-то очень новое. Кто говорил о ней двадцать лет тому назад?»
Когда осознала она, что уже не молода? Она утверждала, что в 1939 году. На самом деле она говорила о войне:
«Мне еще не приходило в голову, что я могу состариться. Вокруг меня всегда были друзья, люди умные и приятные. И вдруг я оказалась одна, разлученная с теми, кого любила. Все они находились по ту сторону Ла-Манша. А вокруг меня отвратительные циники, говорящие только о молодости. И я должна была смириться с фактом, что уже немолода».
Еще раз в одном из своих монологов она сближала — и на этот раз со всей очевидностью — два момента своей биографии: закрытие и второе открытие Дома Шанель. Циники, не перестающие говорить о молодости, это враги ее come-back, которые смеялись и радовались ее поражению в то время, как она за запертой дверью переживала первое испытание одиночеством.
На самом деле она не была одна в своем салоне. Несколько близких друзей, допущенных к ней, — Эрвэ и Жерар Милли, Мэгги ван Зюйлен — поздравляли ее с победой, которая обязательно придет. В этот день она не хотела их слушать. Судьба вновь воскресила ее черный сиротский передник. Иронический смех Парижа пробуждал эхо оглушительного смеха Этьена Бальсана. И потом в самом салоне за его ширмами Короманделя прятался еще один призрак, призрак Шпаца. После оккупации прошло еще не так много времени. Ей открылось все, что предстояло расчистить, чтобы вновь занять свое место на вершине: заставить забыть свой возраст, деньги, успехи, молчание в черные годы оккупации в компании с немцем, с которым она говорила по-английски: «You don't look very happy, my dear. Something wrong?»[241]
Великолепно владея собой, несмотря на внутреннее смятение, она нашла главное объяснение своему провалу:
— Мое имя уже ничего не говорит молодым.
Что же касается старинных клиенток, они боятся постареть, вернувшись на рю Камбон.
Этих двух объяснений было бы достаточно, чтобы сокрушить любого, но не Мадемуазель Шанель. Могла ли она смириться с поражением, которое позволило бы другим занять поле битвы?
Случилось так, что между временем, предшествующим войне, и возвращением Коко гомосексуализм был официально признан, чтобы не сказать легализирован. Никто его уже не скрывал. Напротив, скорее афишировали, и особенно в Моде. У Коко это была дополнительная причина для сражения.
— У каждого своя работа, — говорила она. — Я провожу день с почти обнаженными женщинами. Может ли мужчина заниматься таким ремеслом? Перебирать платья, работать для женщин? Я так наивна, что думаю — это невозможно. Следовательно, те, кто это делает, не мужчины.
Однако модельеры, занимающие авансцену, вовсе не собирались уступить место Мадемуазель Шанель.
Можно думать, что и до войны она не испытывала симпатии к конкурентам достаточно талантливым, чтобы повредить Дому Шанель. Считала естественным сражаться с известными, признанными противниками. Но сейчас при возвращении ее окружали узурпаторы. Воевать с ними — это все равно что попросить Рэмю[242], находящегося на вершине славы, подыграть на пробедебютанту.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});