Чернышевский - Лев Борисович Каменев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проклятие вам, проклятие — и если возможно месть!»{138}.
Это было проклятие палачам Чернышевского от имени лучших представителей старого поколения, от имени политических противников Чернышевского.
Через несколько недель на страницах того же «Колокола» высказался представитель молодого поколения. Варфоломей Зайцев писал здесь:
«Четверть часа у позорного столба никого не устрашит, никого не победит: оно только зовет людей и будит в них энергию, но уже не четвертьчасовую, а неусыпную, на долгие годы борьбы. Наша скорбь о Чернышевском выше минутно торжествующей насмешки его врагов. Пусть нет у русского юношества лучшего его учителя; но его учение не могло пропасть даром! Мы горды дорогим правом звать себя его учениками, воспитанниками его школы; мы горды этим, потому что чувствуем, что можем служить народу хотя сотою долею его служения, и наше служение не будет бесплодно… — Сомкнись же, русская молодежь, сомкнись в тесный, дружный строй! не разрывай своих рядов и работай. Я повторяю его слова… «Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его…»{139}.
Призыв Чернышевского к будущему недаром впервые после его осуждения был повторен со страниц зарубежного органа. С этого момента имя Чернышевского стало запретным в, русской литературе. Но оно ушло в революционное подполье и продолжало жить там немолчным призывом к революционной массовой борьбе.
VIII. ЧУЖИМ ОРУЖИЕМ
КРЕПОСТЬ, как затем каторга, не могла заставить молчать человека, который чувствовал себя «добрым учителем людей». Он рвался к читателю, к проповеди. Через три месяца после ареста, из крепости он писал жене… «У меня будет оставаться время для трудов, о которых я давно мечтал. Теперь планы этих трудов обдуманы окончательно. Я начну многотомную «Историю материальной и умственной жизни человечества», историю, какой до сих пор не было, потому что работы Гизо, Бокля (и Вико даже) деланы по слишком узкому плану и плохи в выполнении. За этим пойдет «Критический словарь идей и фактов», основанный на этой истории. Тут будут перебраны и разобраны все мысли обо всех важных вещах, и при каждом случае будет указываться истинная точка зрения. Это будет тоже многотомная работа. Наконец, на основании этих двух работ я составлю «Энциклопедию знания и жизни», — будет уже экстракт, небольшого объема, два-три тома, написанный так, чтоб быть понятным не одним ученым, как два предыдущих труда, а всей публике. Потом я ту же книгу переработаю в самом легком популярном духе, в виде почти романа, с анекдотами, сценами, остротами, так, чтоб ее читали все, кто не читает ничего, кроме романов… Чепуха в голове у людей, потому они и бедны, и жалки, злы, и несчастны, надобно разъяснить им, в чем истина и как следует им думать и жить. Со времени Аристотеля не было сделано никем того, что я хочу сделать, и буду я добрым учителем людей в течение веков, как был Аристотель»{140}.
Это был грандиозный и, быть может, по существу, утопический план. Чернышевский пронес его через крепость, каторгу, ссылку и в самые тяжелые моменты не оставлял мысли о хотя бы частичном его осуществлении. Но из него не осуществилось ничего, кроме отдельных, разбитых кирпичей, которые должны были пойти на верхний этаж.
Чернышевскому было 34 года в момент ареста. За предшествующие 7 лет работы (1855–1862) он напечатал 10 томов книг и статей, из которых длинный ряд были, по известному немецкому выражению, Epoche machend («эпохальными», делающими эпоху), а часть живы и сейчас («Антропологический принцип» — в философии, «Эстетические отношения» — в эстетике, «Очерки гоголевского периода» — в истории русской общественной мысли, политические обзоры — в истории Европы XIX в. и т. д.). За последние 27 лет (1862–1889) — кроме романа «Что делать?» — он смог напечатать лишь пару статей и… одно стихотворение. В этом была специфическая пытка, уготованная гиганту мысли, которой недаром в одном из сибирских писем своих спрашивал: «Всегда ли наилучшее место для жизни органического существа — его родина?»{141}. «Чорт догадал меня родиться в России с умом и талантом», воскликнул в свое время Пушкин.
Убедившись, что роль политического руководителя для него надолго, если не навсегда, заказана, Чернышевский мечтал, что ему удастся еще поработать для своего дела в качестве ученого. На этом поприще он мог, действительно, явиться крупнейшей, выдающейся силой. Величайший из ученых его времени, К. Маркс, ознакомившись лишь с частью его трудов, которые воплотили лишь часть того, что сделал и мог сделать Чернышевский, признал в нем «великого русского ученого и критика» (предисловие к «Капиталу»), говорил, что «из всех современных экономистов Чернышевский представляет единственного действительно оригинального мыслителя…», что его «сочинения полны оригинальности, силы и глубины мысли», что они «представляют единственные из современных произведений по этой науке, действительно заслуживающие прочтения и изучения»{142}.
Мысль о крупном научном труде, критически перерабатывающем всю сумму накопленных человечеством знаний о себе и окружающем «мире, не оставляла Чернышевского никогда. План его он составил в крепости, он работал над ним на каторге, знакомя с отдельными его частями своих товарищей в увлекательных рассказах об эпохах зарождения христианства, возрождения, реформации и т. д. В Вилюйске, в 1873 г. жандармский офицер при обыске его камеры обнаружил несколько вариантов «Очерков содержания всеобщей истории человечества». Издателю, заказавшему ему перевод «Всеобщей истории» Вебера, он пишет о планах, которые он лелеял, вернувшись из Сибири: «Я не имею прав выставлять на моих книгах мою фамилию. Имя Вебера должно было служить только прикрытием для трактата о всемирной истории, истинным автором которого был бы я. Зная размер своих ученых аил, я рассчитывал, что мой трактат будет переведен на немецкий, французский и английский языки и займет почетное место в каждой из литератур передовых наций»{143}. В 1888 году, накануне смерти, он задумывает переработку «Энциклопедического словаря» Брокгауза. (На русском языке этого словаря еще не было). «Это план огромного издания, — пишет он. — В моей переделке словарь Брокгауза стал бы таков, что следующие издания немецкого подлинника были бы переделываемы по моему русскому изданию»{144}. Он считал этот грандиозный научный замысел вполне по силам себе. «Я считаю себя имеющим силу содействовать переработке некоторых отделов науки», — писал