Родом из ВДВ - Валентин Бадрак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На, намотай мне в берет. – Он со злостью и досадой ткнул в руки сослуживцу запасной метр нитки. Что означало: намотать нитку на иголку, вставленную в берет. Хоть какая-то компенсация затраченных нервов.
– Рот-та, построение через одну минуту! Выходи строиться в центральный проход! – работал глоткой дневальный.
– Твою мать! – сам себе громко бубнил Игорь. – Не успею!
Если бы он мог, то заплакал бы от досады; но кому объяснишь, что он не успевает не из-за собственной нерасторопности, а вследствие стечения обстоятельств. Никто тебя тут не пожалеет! Ответственный офицер будет кривиться от неудовольствия, сержант – звереть, а курсанты – преисполнятся тайной радости, что не они сегодня вляпались. И пойдешь ты на кухню чистить кастрюли или очко натирать лезвием в уборной – вместо лекций. Впрочем, на лекциях своя борьба – не уснуть, уронив голову на стол, и не вляпаться из-за этого в новую историю. Каждая минута посвящена борьбе. Но Игорь об этом не размышлял, он просто был весь подчинен распознаванию символов и знаков – из этого состояла его жизнь. Сделать серию правильных выборов и не попасть под подлый, бездушный маятник, откуда ох как тяжко выбираться…
– Так, внимание, третье отделение! – в проходе стоял старший сержант Иринеев с сапожной щеткой в руках, а за ним выглядывало спокойно-печальное, лишенное эмоций лицо подошедшего взводного.
Все почтительно встали, повернувшись лицами в сторону офицера. Игорь осторожно продолжал пришивать воротничок, еще двое курсантов мерными движениями, как бы украдкой, чистили войлочными кусочками ткани бляхи своих ремней.
– Иринеев, почему у вас курсант Петроченков снова ничего не успевает? Уже была команда строиться, а у него еще даже кровать не застелена. И, ясное дело, он до сих пор не брит.
Капитан Чурц говорил в нос, тихо, гнусаво и почти невнятно, так что некоторые курсанты в дальней части взводного кубрика даже не расслышали своего командира взвода. Игоря всегда удивляли спокойствие и холодная отстраненность этого офицера, как будто он был не участником событий, а кинозрителем, сторонним наблюдателем. Но по мере того как офицер говорил, лицо Иринеева наливалось злобной яростью, глаза с тупой ненавистью исподлобья смотрели на испуганного, забившегося кроликом в дальнем углу клетки Рому Петроченкова.
– Потому что, товарищ капитан, курсант Петроченков – медлительное чмо, которое оторвали от мамкиной сиськи и пристроили в училище. Что, мне за него кровать застилать?! Не успевает – отчислить к чертовой матери, его сюда никто не звал. – Было видно, как внутри сержанта все клокочет от негодования и нетерпимости к этому неуспевающему, который словно болезненный волдырь торчал на безукоризненном теле взвода.
– Иринеев, слишком много слов и мало дела, сержант. Вам люди даны, чтобы вы их не обзывали, а научили. Если он у вас зарос, как дикобраз, – а я это отсюда вижу, – пусть отделение носит его, моет, подшивает, бреет, кровать застилает. У нас воинский коллектив, а не шобло.
Последняя фраза была своеобразным хитом взводного. Изумляло всех то, что капитан Чурц даже не изменил тональности своего голоса, звучащего, как из погреба, глухо, невнятно и бесчувственно. Таким голосом никуда не спешащий городской житель мог говорить товарищу: «Ну хорошо, если этот автобус слишком полон, поедем на следующем».
– Есть! – сквозь зубы прорычал теряющий терпение Иринеев. – Внимание, взвод! Третье отделение, строиться в кубрике, остальные – выйти к месту построения роты.
– Дидусь, Терехов, Артеменко, Осипович! Взять Петроченкова за руки, за ноги – и в умывальник. Три минуты – помыть и побрить его. Марш! Лыков – застелить кровать Петроченкова. Нога – почистить его сапоги. Горобец – подшить его китель. Сержант Кандыбин – доложить о готовности курсанта Петроченкова к занятиям через четыре минуты. Время пошло!
А вот фраза «Время пошло!» – любимая у сержанта Иринеева. Отделяющая невидимым барьером его положение – избранного, посвященного, обладающего статусом неприкосновенности – от положения курсанта – бесправного, отданного ему во власть, подобно крепостному крестьянину. Все видели, что Иринеев завелся не на шутку. И знали, что сержант умел накручивать себя, вводить по собственному желанию дозу свирепости. И чем дольше он бурлил гейзером, тем спокойнее и уравновешеннее становился капитан Чурц. Как будто они были сообщающимися сосудами и все раздражение взводного перетекло в жилы замкомвзвода. На самом деле непробиваемость взводного на фоне его кротовой дотошности доводила сержанта до исступления. Указания на чьи-либо недостатки Иринеев воспринимал как личное оскорбление и потому тут же жаждал немедленного отмщения. Но в своем слепом и лютом гневе он не видел того, что бросалось в глаза всем остальным: сквозившую насмешку взводного над их повседневной суетой. Безучастные глаза командира как бы посмеивались над бессмысленностью военного вышкола. Они будто бы говорили: ну, давайте, давайте, все равно потом превратитесь вот в таких капитанов, как я, – лишенных страсти, честолюбия и излишних амбиций. Игорь дивился этому мрачному постоянству офицера и, утопая в произведенной им дополнительной суете, покорно бегая и выполняя указания, уже теперь, с первых дней учебы в училище, примерял ситуацию на себя. И к своему изумлению, он уже отказывался от такой роли, уже сейчас знал, что не стал бы поступать так, как этот капитан, в действиях которого он, сын профессионального военного, не мог не рассмотреть скрытой неполноценности и связанной с нею бесполезной мстительности. Молча затаскивая Петроченкова в умывальник, нелепо двигаясь с громоздким, хотя и податливым телом, пыхтя под ним, Игорь думал, что, верно, не потому их взводный принимает сам столь шокирующие решения и потворствует волчьим наклонностям сержанта, что судьба была немилостива к нему, а напротив, его жизненный и карьерный путь изогнулся в отвратительную кривую из-за отстраненности его самого от жизни подчиненных. Чурц казался ему рано уставшим человеком, неприглядно затерявшимся в собственной жизни, поэтому и тешившимся чужими унижениями, которые, хотя и кажутся справедливыми, на самом деле являются производной низости, личной неспособности и душевной мелочности.
Рота уже давно замерла и построилась для утреннего осмотра, а старшина докладывал отчужденно взирающему на мир капитану Чурцу, когда, затащив Петроченкова в умывальник, курсанты поставили его на забрызганный пол, грубо намылили лицо и стали брить. Игорь с тяжелым сердцем стал свидетелем и участником жалкого зрелища человеческого падения, сравнимого лишь с тем, когда оступившийся в горах вдруг теряет равновесие и начинает скользить по осыпи, его же товарищи пытаются помочь, но на самом деле еще больше подталкивают несчастного к пропасти. Об этом он думал, глядя на полубезумные дымчатые глаза Петроченкова, который не только не сопротивлялся, но окончательно поник, сдался обстоятельствам и поэтому стал угрюмым и, по всей видимости, был неспособен оценить происходящее. Его руки безнадежно, плетьми повисли вдоль тела, колени подогнулись, а плечи сгорбились, как будто он был стариком с тяжелой ношей, а не статным восемнадцатилетним юношей. Это было немыслимое, исключительно мужское оскорбление, все равно что судилище у позорного столба, всеобщее порицание, перешагнуть через которое и жить дальше, словно ничего не произошло, немыслимо и невозможно. Это была психологическая травма, рана сродни ножевой, после которой оставаться в строю равным было бы фантастикой, несбыточной сказкой. И хуже всего то, что Петроченков понимал это. Хорошо осознавали и исполнители волевого указания.
– Рома, ну ты же каратэ дома занимался, ты ж мужиком был, что ж ты так опустился! – причитал на ухо Петроченкову Антон Терехов. Сыну военного врача, ему было особенно неприятно исполнять эту предательскую экзекуцию, и он говорил скороговоркой, словно извиняясь за насилие над лицом товарища. Он интуитивно понимал, что чужое лицо – слишком интимное место и их действия не пройдут бесследно, еще долгое время Петроченков будет с ненавистью и болью помнить прикосновения чужих рук к своей коже.
– Да чё ты его приглаживаешь?! – орал с другой стороны Глеб Осипович, нестандартный москвич, неизбалованный и неизнеженный, не в пример большинству юношей столицы. – Знал он, куда шел?! Чего мы должны его жалеть, если он на всех нас положил?! Вы слышите, он уже воняет, потому что не моется?! У-у, чадо! – Если Терехов осторожно мылил лицо Петроченкова, который на свою беду имел черные, как воронье крыло, волосы, моментально видимые жирными черными точками на подбородке, то Осипович оказался решительным цирюльником и главным насмешником с бритвенным станком.
Игорь и Алексей молчали. Да и дело уже было сделано, надо было опять хватать Петроченкова на плечи и тащить, как подраненного зверя, в кубрик. Приказ есть приказ. Но по мере того как Осипович завершал бесцеремонное орудование бритвенным станком по лицу Петроченкова, Игорь видел, как на круглые кроличьи, еще испуганные и немигающие, но все больше тускнеющие глаза неудачника накатываются большие прозрачные слезы. Парень не утирал их, как будто руки его были парализованы, или ему, может быть, самому хотелось ощущать свои слезы, чтобы лучше запомнить день и час своего губительного унижения. Игорю в какой-то момент стало невыносимо жаль этого наивного, не готового к предельному напряжению парня, который, он теперь уже точно знал, навсегда потерян и для училища, и для ВДВ. И для армии вообще, потому что армия везде одинакова. И еще Игорь знал, что вместе со своим пресловутым каратэ и множеством иных навыков, приобретенных благодаря натаскиванию за деньги родителей, он сам еще слишком мало совершил волевых актов и слишком долго находился в зоне комфорта. И теперь, как оторвавшийся от дерева лист, он уже начал свое замедленное падение, которое неминуемо закончится ударом о твердую землю. Конечно, этот Петроченков, вполне вероятно, может стать когда-нибудь и где-нибудь авторитетным врачом или видным инженером, но позорный момент своего морального уничтожения все равно запомнит на всю жизнь. Действительно, мысленно подчеркнул Игорь, когда-нибудь и где-нибудь, но не здесь и не сейчас. Просто он, этот самовлюбленный мальчик, который дефилировал ряженым франтом в своем городе, которого, вероятно, затискивала в объятиях мать, за которым умиленно вздыхали девочки, слишком перебрал в своих тайных мыслях желания выглядеть великолепно, царственно, круто. Слишком сильно замахнулся и в ключевой для броска момент фатально потянул руку. «Не по Сеньке, видать шапка», – вспомнил он своего простоватого и вместе с тем мудрого деда Фомича из такого же глухого, как и он сам, украинского села Межирич.