Том 5. Стихотворения, проза - Константин Бальмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В третий раз он был с матерью в Шушуне в гостях у крестной своей матери, красивой печальной и бледной женщины, сестры Ивана Андреевича. Сам Иван Андреевич вместе с Игорем и Глебушкой был в гостях у богатого купца Евстигнеева. Ирина Сергеевна все время была занята веселым и непонятным для Жоржика разговором с Огинским, крестная мать говорила с другим гостем. Жоржик был один, мать была тут и не была тут, крестная мать не обращала на него внимания. Мальчику дали какую-то книжку с картинками и поставили около него коробку с отборным черносливом, это было его любимое лакомство. Но мальчик вдруг в первый раз в жизни почувствовал, что такое одиночество. Он неохотно проглотил одну-две черносливины и не стал есть. Полистал книжку и не стал ни читать, ни рассматривать картинки. Он чувствовал, что, хотя в комнате весело говорили и смеялись, он один. У него сделалось такое грустное лицо, что Ирина Сергеевна наконец заметила это, и спросила мальчика: «Жоржик, ты даже чернослива не ешь?» Но даже чернослив не смог победить детскую грусть, бывшую более ясновидящей, чем это можно было предположить в пятилетнем ребенке. Красивые, глубокие глаза крестной матери остановились на лице ребенка. Она долго смотрела на него, не прерывая молчания. И их глаза что-то сказали друг другу. Грусть превратилась в умиленность.
Мальчик однажды тонул в прудке, но это краткое потопление превратилось в мгновение на дне подводного царства, откуда он увидел над собой зеленое небо.
Однажды лошадь его понесла, когда он был один в экипажи, а кучер куда-то на минутку отлучился. Лошадь его чуть не убила. Это было жутко и захватывающе интересно. Ему казалось, что он мчался в диком вихре.
Так ваяющая сила души, музыкальная ее основа, способность поэтизации превращала детские беды в сказочное приключение, а детскую грусть в красоту. И бед было мало, а минут грусти лишь несколько.
15И вот последняя весна и последнее лето, перед тем как жизнь в Больших Липах переломится, потому что к осени нужно перебираться в город из-за поступления детей в гимназию.
Это последнее цельное лето было исполнено событий, частью вошедших в детское сознание полностью и всей явностью, частью они прошли в скрытом лике, но из сокровенных тайников доходили такие же влияния, какие бывают летом в природе, когда одна половина равнины залита солнечным светом, а на другой черные тени и разражается гроза.
Последние два года для правильных занятий с детьми французским языком в усадьбе жила гувернантка – немолодая девушка, по происхождению швейцарка, мадемуазель Сушэ. Она очень привязалась к детям, и они любили разговаривать с ней. Между прочим, когда она бывала особенно довольна детьми, она показывала им свои шкатулочки и разные сувениры. При этом у нее был некий коронный номер, имевший всегда успех необычайный. У нее был неразвивающийся хрустальный стаканчик из очень плотного хрусталя. Он, должно быть, имел также некоторый секрет в своем устройстве и составе. Во всяком случае, мадемуазель Сушэ, торжественно поднимая его и показывая, как он красив и как цветист, говорила: «Вот, дети, неразбивающийся стаканчик». Она роняла его на пол, стаканчик звякал, дети, с тревогой ожидавшие этого мига, устремлялись к стаканчику, наперерыв спешили поднять его. Чудо, каждый раз волшебный стаканчик был цел и невредим.
Иван Андреевич нашел, что держать гувернантку дорого, да и надобность в ней сильно уменьшалась, ввиду поступления детей в гимназию, где между прочим преподавался и французский и немецкий языки. Мадемуазель Сушэ уезжала из Больших Лип, она плакала, ей было тут хорошо и уезжать не хотелось. Дети тоже грустили. В последний раз они сидели вместе и разговаривали по-французски. Наконец, чувствуя, что пора кончать, мадемуазель Сушэ сказала с грустной улыбкой:
– Ну, дети, мне пора. Прощайте, милые. Я покажу вам в последний раз неразбивающийся стаканчик.
Она вынула волшебный талисман. Он покрасовался в ее руке, рука поднялась, волшебный стаканчик упал, и совершенно неожиданно разбился пополам. Изумление четырех существ было столь же горестным, сколько непредвиденным. Печаль отъезда этой доброй девушки вся заострилась гибелью волшебного стаканчика.
Когда Жоржик впоследствии, гораздо позднее, вспоминал это лето и все, что пришло для него и для всей семьи с переездом в город, с отравленными годами гимназической жизни, он вспоминал не раз и историю таинственной гибели хрустального стаканчика. Ему казалось, в этих воспоминаниях, что это было каким-то маленьким пророчеством.
В это лето смерть дважды навестила усадьбу. Клеопатра Ильинишна наконец соскучилась о Больших Липах, о своем сыне и об Ирине Сергеевне. После того когда она услаждала себя повторно злыми словами о легкомысленной невестке и даже вполголоса рассказывала одной родственнице, что Ирина Сергеевна хотела ее однажды отравить, она устала от собственных выдумок, и воистину стосковалась она о старом своем гнезде. Ею руководило также то верное чутье, то предчувствие, которое заставляет лесного зверя приползти в последнюю минуту в давнишнюю свою знакомую берлогу. Предсмертные минуты, большей частью внутренне верные у каждого живого существа, подходя, внушают живому существу верные чувства и мысли, хотя бы приближение смерти и не сознавалось.
Гордая женщина явилась с повинной. Приехав к Ирине Сергеевне, она с этого именно слова и начала:
– Повиниться я хочу перед тобою, милая моя. Неправо я о тебе думала, неправо и поступила. Знаю, что Ванечка счастлив с тобой и что дети у вас славные, внучата мои. Хочется мне с вами пожить.
Ирина Сергеевна была рада ее приезду и, не помня никаких обид, развернула всю, свойственную ее нраву, веселую ласковость. Ей скоро пришлось и принять на себя усиленные заботы о старухе. У нее была болезнь печени, и произошло обострение недуга. Клеопатра Ильинишна слегла и уже не встала. Она переносила страдания терпеливо. Когда Ирина Сергеевна говорила ей, что она поправится, та спокойно отвечала:
– Ах, милая. Что об этом говорить. Все живут, все умирают. Ничего в этом особенного нет. Это так для порядка нужно. Да ни о чем я и не жалею, если смертный мой час подходит. Жила, как считала должным жить. Были у меня ошибки, у кого их нет. И не хочется мне больше жить. Вы, новые, может, сумеете в этой новой жизни устроиться. У вас ведь всякие фантазии на уме. Вы мужика наравне с собой считаете. Мы по-другому привыкли думать. Пока это отродье в ежовых рукавицах держишь, все ладно идет. А пальца ему в рот не клади – всю руку откусит. Земляной человек мужик. А земля суровости требует. Не будет земля того, что нужно, давать, если не прикрепить к пей человека хорошенько. Все вкривь и вкось теперь пошло. Может, вы сумеете со всем этим устроиться, а пока что, разве хозяйство везде так, как должно идет? Отбились от рук все. Вразброд все пошло. Стадо всегда дурит, если пастух зевает да помалкивает. А коли пастух не спит да перелетных птиц не считает, коли умеет он вовремя гаркнуть да длинным своим бичом похлопать, поверь, милая моя, тогда и собаки сторожевые во все глаза смотрят, и волк баранов не таскает, и коровы не дурят, и все идет как следует. Есть ли только у нынешнего стада пастух? Что-то я не вижу. Разброд. Разорение. Бессмыслица. А мужички ваши добрые себя еще покажут. Будет время, пойдет дым коромыслом. Командира хорошего нужно. Нет больше командира.
Романтическая Ирина Сергеевна, хотя вовсе не идеализировала мужиков, не спорила все же с больной, но чувствовала от ее слов тайный холод жути. Ей хотелось бы, чтобы хотя перед смертью старуха умягчилась, чтобы она вспомнила, если не с раскаянием, то хоть с сожалением, такие обломки прошлого, как пропавший без вести крепостной столяр Авдей и в жалком лике безвременно умерший Федя Порченый. Но эти тени не навещали спокойную думу Клеопатры Ильинишны. Там, в более дальнем прошлом, были еще и другие тени, искаженные и растерзанные. Но зачем бы она стала обременять себя припоминанием о том, какие были у них глаза, и какие проклятия, произнесенные в тайне сердца или совсем бессловесно, дрожавшие в этих, давно потухших, сердцах, с серым прахом смешавшихся, маячились где-то совсем близко, как бродячие болотные огоньки. Эта женщина, прожившая свою жизнь, имела твердые убеждения и твердо поступала в соответствии с ними. Твердое орудие дробит то, что ему препятствует двигаться в соответствии с его устроением. И когда Клеопатра Ильинишна, утомленная говорением, начинала дремать и забывалась тяжелым свинцовым сном, Ирина Сергеевна, сидя около нее и молча смотря на это изваянное лицо с обострившимися чертами, проникалась ужасом. Она хотела душой подойти к этой душе и чувствовала, что нет путей, никакой дороги. Ей, верившей во всемогущество всеискупляющей, вседостигающей доброй воли, было жутко оттого, что этот лик спящей старухи представлялся ей противоположным аргументом, находящимся в мрачной недосяжимости. Она не чувствовала к ней ненависти, нет. Она чувствовала к ней странную жалость, дивясь, каким образом у такого кроткого ласкового сына могла быть такая мать, точно иссеченная из камня. Ей хотелось вызвать в старухе просветленную нежность, душевное озарение. Она видела, что это невозможно. Нежности однако Клеопатра Ильинишна не была лишена. Она проникалась ею при виде внучат, она испытывала нежность, хотя с оттенком пренебрежения, к Ивану Андреевичу. А Иван Андреевич совсем приуныл.