Сесиль. Стина (сборник) - Теодор Фонтане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что?
– И он отказал мне в этой защите.
– Ах, что ты наделал!
– А что мне было делать?
– Что ты наделал! – повторила Стина. – Это я, несчастная, во всем виновата. Виновата, что ничему не помешала и никогда честно не спросила себя: что будет? А когда этот вопрос вставал передо мной, я отталкивала его и не давала ему ходу, и только думала: «Радуйся, пока можешь». А это было неправильно. Я же знала, что так не может продолжаться вечно, но на какое-то время все же рассчитывала. А теперь вот как нехорошо вышло, и счастью нашему настал конец намного, намного быстрее, чем нужно, просто потому, что ты хотел, чтоб оно длилось.
Вальдемар хотел возразить, но Стина не дала ему вымолвить ни слова. С каждым мгновением ее голос звучал все более страстно и настойчиво.
– Ты собрался в Америку, потому что здесь этого нельзя. Но поверь мне, – заклинала она, – там этого тоже нельзя. Некоторое время мы были бы вместе, год или два, а потом и там все бы прошло. Ты не думай, что я не вижу, какая между нами разница. Понимаешь, я гордилась, что могу любить такое доброе сердце, как твое, и что оно меня любит, и это было счастье всей моей жизни. Но я показалась бы себе дурочкой, если бы стала разыгрывать графиню Хальдерн. Да, Вальдемар, так оно и есть, и как только ты этого захотел, тут и настал всему конец. Много лет назад, я была тогда совсем ребенком, я видела в театре одну волшебную сказку. Там были двое счастливых людей, но фея сказала, что их счастье улетучится, если будет сказано запретное слово или названо запретное имя. Понимаешь, с нами тоже так. Теперь ты произнес это слово и все кончилось, кончилось, потому что люди об этом знают. Забудь меня; ты забудешь. И если даже нет, я не хочу быть цепью, которую ты будешь волочить за собой всю жизнь. Ты должен быть свободным, именно ты.
– Ах, милая моя Стина, как ты во мне ошибаешься. Говоришь о какой-то цепи и что мне, дескать, нужна свобода. Свобода. Ну да, считается, что моя жизнь была свободной с тех пор, как я покинул родительский дом, а в некотором смысле, возможно, и раньше. Что это была за жизнь? С самой юности? Мы столько об этом с тобой говорили, и я рассказывал тебе о моем детстве, и о скучном домашнем учителе, этом святоше, который мучил меня прописными истинами и заповедями, и вечным «Это что такое?» и заставлял зубрить Символ веры, которого я никогда не понимал, и он тоже. Но этот бедный грустный человек (может, не стоило над ним насмехаться, особенно мне), который вечно простужался и безнадежно влюблялся, был еще далеко не самым большим несчастьем. Хуже всего было то, что в своей семье, у своих собственных родителей, я не находил понимания. А почему? Я стал наблюдать и увидел, что во многих семьях родители жестоки к своим детям, если те не отвечают их совершенно определенным желаниям и ожиданиям.
Стина, которая, вероятно, наблюдала то же самое в своей скромной среде, согласно кивнула, и Вальдемар, обрадованный ее согласием, продолжал.
– Наверно, так происходит везде, во всяком случае, так было у нас. И прибавь сюда капризы и придирки женщины, которой когда-то прислал записку некий курфюрст. Записка была почти любовная, и с тех пор дама вообразила – ни более ни менее – что ее замужество не удалось. Вот тебе портрет моей мачехи. Целое лето она изнывала от деревенской скуки и злилась на соседок за то, что те не были дамами, по крайней мере, в ее глазах. А зимой она вращалась при дворе и злилась еще больше, потому что там более красивые или родовитые дамы своим присутствием умаляли ее достоинства. Свое дурное настроение она срывала на мне, так как с самого начала невзлюбила меня. А с тех пор, как я подрос и, со своей стороны, дал ей понять, что меня тоже многое не устраивает, тут уж мой путь отнюдь не был устлан розами. Так оно и продолжалось, пока мне не исполнилось девятнадцать лет. Я поступил на службу, отправился на войну и был ранен, о чем я тебе рассказывал. Тут на какой-то момент дела мои пошли лучше, и три месяца я ходил в героях, и семейство суетилось вокруг меня, особенно, когда приходили телеграммы от принца, который справлялся о моем самочувствии. Да, Стина, это был мой звездный час. Но мне следовало умереть или быстро поправить здоровье и выклянчить хорошую карьеру, а поскольку я не сделал ни того ни другого, а жил, как Бог на душу положит, кое-кому в обузу и никому не в радость, слава моя скоро миновала. Возможно, отец мог бы мне помочь. Но он не решился твердо защищать меня, он ставил свое домашнее и семейное благополучие выше моего счастья. Так что он малодушничал, а я много лет прозябал, не находя себе места в жизни, не зная толком, что такое любовь и сердечное участие. И вот я узнал это. И теперь, когда я это знаю и хочу удержать свое счастье, я снова должен выпустить его из рук. И все из-за того, что ты толкуешь о правах крови и, быть может, веришь, что раз права в крови, то от них нельзя отказываться. Ах, дорогая моя Стина, от чего я отказываюсь? Ни от чего, ровным счетом ни от чего. Я дорого бы дал, чтобы посадить дерево, завести курятник или хотя бы пчелиный улей.
Он замолчал, устремив взгляд в пространство, но Стина, взяв его за руку, сказала:
– Как же плохо ты себя знаешь. Батрак из вашего поместья был бы счастлив жить такой жизнью. Но не ты. Мало ли, чего ты хочешь, ведь оно не получится. Одно дело – представлять себе простую бедную жизнь, а другое дело – действительно бедствовать и за все, чего тебе не хватает, болеть душой. Душа долго не выдержит, и в один прекрасный день ты почувствуешь, что я маленькая и бедная. Ах, уж и то, что я сейчас так говорю, наверное, слабость и малодушие. А я и не борюсь с ними, потому что думаю, что из всех твоих планов выйдет одно только горе, разочарование и нищета. Старый граф против, и родители твои против, ты сам это сказал, и не вижу я ничего, что сулило бы нам счастье, и с самого начала не было нам благословения. Это против четвертой заповеди[248], а кто нарушает четвертую заповедь, тот потом не знает ни часу покоя, и несчастья идут за ним по пятам.
– Ах, дорогая моя Стина, ты сама себя уговариваешь, да еще толкуешь мне про четвертую заповедь. Поверь, следование четвертой заповеди тоже имеет свой предел. Отец и мать не только отец и мать, они тоже люди и могут ошибаться, как ты и я. Нет, я скажу тебе, в чем дело, и почему ты думаешь, что должна так говорить. Я немного разбираюсь в человеческом сердце, понимаешь? Ведь если ты целый год прикован к постели, у тебя много времени, чтобы многое перечувствовать, и самое увлекательное – это извилистые пути человеческого сердца, собственного и других людей. Вот послушай, в чем дело. В вашей семье есть что-то такое высокомерное, чего хватило бы на трех графов, что-то упрямое и вызывающее, и склонность говорить правду, и даже больше того. У твоей сестры этого хоть отбавляй, и в тебе это тоже есть, ты тоже такая. И в своей ложной гордости ты не желаешь, чтобы я хоть на минуту поверил, что ты представляла себя Стиной Хальдерн. Это, по-твоему, нечестно. Я прав, не так ли?
– Не так.
– Хорошо. Я тебе верю. Я точно знаю, что ты сказала бы мне «да», если бы могла. И то, что ты говоришь мне свое честное «нет», это прекрасно и лишний раз доказывает, что я сделал правильный выбор. Неужели все должно разбиться о глупые предрассудки? Я освободился от предрассудков, а теперь ты хочешь их заиметь. Заклинаю тебя, Стина, избавься от них, и, прежде всего, от твоих страхов.
Стина покачала головой.
– Значит, у нас ничего не будет?
– Это невозможно.
– И все было просто летней забавой?
– Так надо.
– А тебе не приходит в голову, что все это может стоить мне жизни?
– Ради Бога, Вальдемар!
– Не нужны мне восклицания, мне нужен ответ. Короткое и определенное «да», и тогда мы уедем, уедем. Говори, Стина, ты знаешь, чего я прошу. Ты хочешь?
– Нет.
И она с плачем бросилась прочь. Но он удержал ее.
– Стина, так мы не расстанемся. «Нет» не должно стать твоим последним словом. Сядь и посмотри на меня. А теперь скажи: ты вправду меня любила?
– Да.
– Всей душой?
– Всей душой.
Судорожное рыдание, с которым это было сказано, перешло в обморок.
Очнулась она уже в одиночестве.
Глава пятнадцатая
Вальдемар пошел направо к Ораниенбургским воротам, так как на углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе находился банк, где ему нужно было уладить некоторые дела. Но, подойдя к мосту Вайдендамм, он подумал, что конторы, вероятно, уже закрылись, и отказался от прогулки по городу, чтобы вернуться назад, в свою квартиру. Жил он за зданием Генерального штаба, где его соседом был Мольтке[249]. Вальдемар любил в шутку и всерьез подчеркивать это соседство: «Мой дом – самое безопасное место в Берлине. Кто сумел обеспечить великую безопасность, тот обеспечит и малую».
Часы на церкви Святой Доротеи пробили пять, когда наш приятель, столь склонный к наблюдениям подобного рода, повернул на Шиффбауэрдамм, и, прежде чем смолкли большие часы на башне, вслед им зазвучали малые часы довольно многочисленных фабричных зданий, расположенных на другом берегу, одни фасадом, а другие – тыльной стороной к реке. Он считал удары, внимательно разглядывал набережную здесь и там, радуясь проявлениям то вскипавшей, то замиравшей жизни. От его взгляда не ускользало ничего, даже суета на баржах, где на канатах и веревочных лестницах, а иногда и на уложенных поперек палубы рулевых веслах сушилось разнообразное белье. Он медленно побрел дальше, и только миновав клинику Грефе[250], отвел взгляд от реки и ускорил шаг, направляясь к мосту Унтербаум. Здесь он снова остановился и принялся рассматривать бронзовые уличные фонари, еще не имевшие патины, а потому роскошно сверкавшие и мерцавшие на закатном солнце. «Как все красиво. Да, времена изменятся к лучшему. Только… для тех, кто доживет. Qui vivra, verra[251]…» Он оборвал себя, засмотревшись с моста на росшие внизу вдоль берега ивы. Из серо-зеленой листвы, как метлы, торчали несколько мертвых ветвей. Они были его любимицами, эти деревья. «Полумертвые, но все еще зеленые».