На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Атмосфера в доме Ведекиндов всегда была заряжена затаенным — или не так уж затаенным — напряжением, как диалоги покойного хозяина дома, не лишенным, однако, теплоты и обязательной мюнхенской «уютности» (которая, впрочем, несколько скрытным образом тоже входит в ведекиндовский стиль). Тилли была чрезвычайно милой и радушной хозяйкой как раз в силу своей мечтательной беспечности и рассеянности. В то время как она принимала своих кавалеров, Памела угощала своих друзей в соседней комнате, к тому же еще приходили посетители младшей дочери, Кадидьи, — прелестного и дикого создания, в ту пору четырнадцатилетней; я был ею околдован; да еще гости одной капризной дамы, которая жила у Ведекиндов: она называла себя Сибиль Ван и была прежде актрисой.
Актеров в этом гостеприимном доме хватало; большинство из них были те, кого видели в драмах Ведекинда на сцене (великий Альберт Штейнрюк, к примеру, частенько появлялся там), чем особенно подчеркивался постоянно оживляемый, ритуально отмечаемый намек на традицию Ведекинда. Иногда являлись также молодые поэты, которые пытались современными средствами имитировать метра или превзойти его. Я вспоминаю, к примеру, довольно шумные, с возлияниями вечера с лихим «Цуком» (Карл Цукмайер{146}), который составлял конкуренцию дочери дома тем, что, завернувшись в красную попону, он в свою очередь звучным голосом и в сопровождении гитары выдавал всевозможные собственные стихи.
«Это были все же прекрасные часы!» Кадидья наряжалась индеанкой, к восторгу Цука, который увлекался Карлом Маем{147}. Сибиль Ван подносила коктейли с совершенной грацией жрицы, исполняющей торжественный ритуал своего культа. Тилли была чуть рассеянна до момента, когда вдруг распускала тяжелые косы своей прически и позволяла волосам, словно драгоценной тяжелой мантии, упадать на плечи. Это было знаком, что теперь может начаться непринужденная часть вечера. Тогда Памела немедленно кусала в руку кавалера, с которым в тот момент танцевала. У нее было обыкновение кусать неожиданно людей в руку; это было довольно больно и оставляло компрометирующие следы.
Иногда доходило до серьезных инцидентов. Случалось, что Кадидья вступала с одним из своих юных почитателей в серьезную боксерскую схватку, не принимая во внимание при этом мебель и нервы присутствующих дам. Питала отвращение к потасовкам прежде всего Сибиль Ван, капризная, каковой она и была. «Я прошу тебя, Кадидья! — И она изящно заламывала руки. — У тебя что, нет детской комнаты? В конце концов, ты же юная девушка, из хорошего дома…»
Что касается фрау Тилли, то ее не так-то легко было вывести из терпения; средь шума она всегда сохраняла мечтательно-ясное самообладание. Правда, бывали дни или целые недели, в течение которых она вообще не показывалась. Ее неустойчивый нрав знал периоды депрессии и помрачения, которые повторялись с определенной регулярностью и на время делали для нее невозможным всякое общение с людьми. Страдалица пряталась в своей затемненной комнате или в деревне, в санатории, чтобы в полном уединении выждать конца наказания.
У Памелы также происходило подобное, разве что в ее случае недуг проявлялся более резко и гораздо скорее проходил. Только что она искрилась и напевала, как вдруг закрывала лицо руками и начинала сотрясаться от внезапного истерического плача. К ней лезли с утешающими уговорами и озабоченными вопросами. Но она не говорила, что было причиной ее расстройства, лишь стонала, как при физическом страдании. Наконец сквозь конвульсивные всхлипывания ей удавалось произнести несколько слов. «Это из-за папы, — лепетала она. — Ведь он мертв… А мы смеемся здесь, в его рабочей комнате… Я не выдержу этого… это сведет меня с ума… что он мертв…» — И она снова закрывала обеими руками свое залитое слезами лицо; десять растопыренных пальцев вздрагивали перед ее лицом, словно красный, жутко оживший веер.
Именно в момент такой вспышки мне впервые бросилось в глаза странное строение ее рук. До этого я никогда не смел критически разглядывать какую-либо деталь ее внешности, запуганный и очарованный ее артистической бравадой и самоуверенностью. Но вот теперь я заметил неуклюжую форму ее руки. Да, это была рука Франка Ведекинда, тяжелая, неловкая, — трагически грубая рука скоморохов и философов, священнодействующих колдунов и бурлескных проповедников, которых он вызывал заклинаниями в своем творчестве и сам воплощал на сцене. Значит, унаследовала дочь эти трогательные, ужасные руки, которые всегда выглядели, как если бы они были изранены и липки от крови и словно они причиняли боль.
Я видел ее руки и ее слезы, проступавшие между ее пальцами, и видел ее вздрагивающие плечи и склоненный затылок. Ее гордый, смелый затылок, теперь я видел его согбенным.
Я спросил ее: «Хочешь выйти за меня замуж?»
Мы были совсем ровесники, Памела и я, — ровно восемнадцать, ко времени нашей помолвки.
«Был бы ты ну хоть чуточку постарше! — сетовал мой отец. — Ты слишком юн, вот несчастье!» А бедная Милейн вздыхала: «Что нам теперь с тобой делать?»
Я только что прервал свои занятия с профессором Гейстом, просто улегшись в постель и известив семью, что нахожусь в разгаре тяжелого психического кризиса. Пассивное сопротивление в большинстве случаев ведет к цели. Я избавился от докучливого Гейста и мог чувствовать себя свободным человеком.
Родители, понятно, были несколько озабочены. Что из меня получится? Ответ у меня был наготове: «Я рожден танцором. Да, таково мое намерение — совершенствоваться в искусстве движения. Что в этом такого комичного? Я желаю брать уроки у Харальда Кройцберга{148}. Он — гений, и под его присмотром смогут развиться и мои способности. Что мне экзамен на аттестат зрелости? Это была бы пустая трата времени. Через пару лет я — всемирно известен, второй Нижинский. Да и с чисто финансовой точки зрения танцевальная карьера многообещающа».
Отец и мать со стойким спокойствием объявили, что в принципе они ничего не имеют против профессии танцора, хоть им, может быть, была бы приятнее иная карьера старшего сына, вроде архитектора или драматического тенора. Но раз я теперь чувствую себя призванным к искусству танца, быть посему! Только столь многозначительное решение не следует принимать, не обдумав обстоятельно. Разговор состоялся в апреле. Родительский совет сводился к тому, чтобы перенести дальнейшее обсуждение моего выбора профессии на осень. Тогда проблема увидится свежими глазами и, конечно, найдется решение. Но куда меня деть в этом промежутке?
Я предложил Гейдельберг. Из Оденвальдской школы я предпринимал туда пару вылазок и сохранил самые приятные воспоминания. Особенно очаровало меня одно живописное старое строение, расположенное за городом, на Неккаре, — приют Нойбург, прежде доминиканский монастырь, теперь — владение поэта Александра фон Бернуса{149}. Разве не был барон несколько лет назад довольно хорошо знаком с моими родителями? Можно было бы справиться у него, не соблаговолит ли он принять меня у себя в качестве пансионера. Я мыслил увлекательно и уютно провести несколько месяцев в таком курьезном окружении. Между прочим, так уж случилось, что мой друг Уто, который вскоре после меня покинул Оденвальдскую школу, был дома, в маленьком городке недалеко от Гейдельберга…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});