Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения - Ада Самарка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда перевели стрелки на часах и почки на кустах полопались, а просеки по дороге из витачивской усадьбы словно покрылись невесомым зеленым пухом, Русланочка впервые вышла на люди в простой одежде, с открытыми локтями, открытой шеей, без темных очков, с волосами, собранными в высокий хвост. Они с сестрами отправились в новый столичный торговый центр – катались на коньках, ели пиццу, скакали на батуте, прошлись по магазинам и купили несколько ненужных вещей, и никто, ни одна душа не смотрела на Русланочку с тем прежним брезгливым интересом. Бледнорозовые пятна могли быть чем угодно… издали их почти не видно.
– Наверное, в этом и имелся какой-то смысл… – сказал вечером Генрих Александрович своей жене.
А ночью Русланочку забирала частная «Скорая» – боль во всем теле сделалась нестерпимой. Она лежала, мелко дергаясь, в холодном поту, и зрачки не реагировали на свет.
Врач, хмурясь, нерешительно вывел название серьезного лекарства, которое должна была принимать Русланочка теперь взамен другого, которое переставало действовать. И получать это лекарство можно было только в присутствии медсестры в количестве пяти ампул, в особой поликлинике, по особой доверенности.
Весной, пересаживая свои хризантемы, Генрих Александрович подумал, что прятал их в гараж впервые без дочерей и без жены, сам, и это занятие не приносило ему никакого удовольствия, и без них, получается, не имело смысла. Равно как и высаживание теперь обратно.
В Гурзуф решили уехать в начале июня, сразу после вступительных экзаменов. Русланочка была серьезно нацелена на журналистику и за время больничной эпопеи умудрилась напечататься в периферийной украиноязычной периодике и в паре глянцевых журналов. Темы ее эссе были оптимистичными: про современную молодежь, про жизнь в «сети» и про то, как нужно готовиться к дискотекам.
Везли с собой штатив для капельницы и несколько сумок с хрустящими одноразовыми медицинскими приспособлениями. Одурманенная лекарствами, Русланочка полулежала на заднем сиденье, как всегда, в своих огромных наушниках.
– Дай диск, хочешь, твою музыку послушаем, – примирительно сказал Генрих Александрович, когда они, груженные всем необходимым, заправив полный бак, выехали на Одесскую трассу.
Русланочка протянула ему диск – весь обрисованный сердечками и надписями.
«А эти цветы – это наши мечты, два лепестка сплелись на века, а два лепестка – это наши сердца», – запел знакомый голос.
Генрих Александрович старался слушать внимательно и не шутить, но вскоре не выдержал, забылся, и во время романтической инструментальной вставки пропел скрипучим фальшивым голосом:
Сейчас друзья я вам спою,как я любил мадам Анжу.Я приходил к мадам Анже,она встречала в неглиже,и я бросался на Анжус нее срывая неглижу.
Старшие дочки засмеялись, а мама обеспокоенно оглянулась на Русланочку – она сидела, вжавшись лбом в стекло, и пролетающие мимо лесопосадки, земляные складки с мохнатыми кустами и холмы в параллелепипедах полей и огородов отражалась в ее глазах, как в выпуклом зеркале. Подумалось, что и вся жизнь ее тоже, словно отматываясь назад, вытекает из нее теперь, вымывается, и нет ничего хорошего впереди.
«Обещай, что будешь моей…»
– Это все лекарства… – вздыхал во время привала Генрих Александрович.
Они сидели в деревянной беседке придорожного кафе, ели солянку, капустный салат и зразы с грибами. Неподалеку было озеро, и пахло каким-то мускусным озоном, концентрированной речной свежестью, и мычали коровы, возвращающиеся с полей, и поскрипывала велосипедная цепь, и стукались ведра, и бабушка где-то звала своего внука Сережу, и в телевизоре под потолком в баре разворачивали шоколадку.
Русланочка очень плохо питалась – ей брали высококалорийные бульоны и много разнообразных молочных продуктов. Как всегда в наушниках, она сидела на краю лавки, вытянув ноги в серебристых кедах и, кажется, от этой своей тупой музыки была не способна воспринимать ни запахи, ни серовато-розоватые краски этого чудесного сельского вечера.
Это время суток в путешествиях они раньше особенно любили, когда с наступлением темноты решали – оставаться где-то на ночь или ехать до упора. И, как правило, выпив кофе и заев поздним ужином, двигались дальше, чтобы уже на рассвете увидеть первое море. Это предвкушение, юношеским своим задором вытесняющее усталость и сон, было, наверное, самым лучшим моментом в поездках. Когда тьма становилась кромешной, Генрих Александрович сворачивал на обочину, и из открывшейся двери на него словно выкатывалось это огромное звездное небо – все равно другое, южное, степное – не как в Витачиве. Он снимал футболку, его жена вынимала из багажника пятилитровую бутыль воды и лила ему на шею и на спину. Потом он переодевался в мягкие спортивные брюки и выкуривал одну сигарету. Изредка по трассе проносился автомобиль, ночь поднималась римскими шторами, давая место бежево-перламутровому дымчатому свету, и потом, когда гул мотора затихал, рулоном раскручивалась вниз опять, нависая созвездиями и Млечным Путем. Вернувшись в машину, Генрих Александрович чувствовал, как нагрелся за день пол под педалями и как нежно пахнет в салоне женским цветочным ароматом.
Но в этот раз пахло лекарствами, и новое что-то, что сперва вообще показалось запахом, а не звуком, придавало всему происходящему тревожные нотки какой-то роковой испорченности, безысходности: «бызу-зу, бы-зу-зу» электрической статикой ядовито струилось из-под наушников дочери.
В Гурзуфе она просыпалась раньше всех – по утрам почти ничего не болело, и, не завтракая, шла на море. Шлепая вьетнамками по остывшему за ночь бетону набережной, по политым утренним солнцем пустынным пляжам с редкими физкультурниками, Русланочкины родители высматривали кучку одежды – полосатую майку, рюкзак и наушники, которые каждое утро оказывались сложенными на новом месте. Русланочка не плавала – просто ложилась на гальку на дне и позволяла прохладной, сонной, как июньское утро, воде гладить себя, нежно покачивая. В золотистых бликах, в низком жарком солнце она казалась наполовину утонувшей скульптурой из темного камня.
Однажды утром родители спустились на пляж и не увидели ее вещей. Обошли несколько километров прибрежной зоны, спрашивали у охранников и операторов лодочных станций – никто ее не видел, мобильный молчал.
Крым возле Гурзуфа похож на один огромный парк – ступени из серого камня и стены из самшита с нависнувшими мушмулой и акацией, кедры, можжевельник и кипарисы, по которым вьется ароматный горошек и дикий виноград, кривоватые дорожки из бетонных плит, стыки между которыми забиты мягкой хвоей, узкие, точно средневековые улочки с домами из желтого ракушечника и резными балконами, вгрызающимися в поросшие рододендронами скалы. Музыка южного побережья – немного старомодная, всегда звучащая раскатами откуда-то издалека, как на советской дискотеке, словно долетающая из ультрамариновых восьмидесятых, стелясь по бархатной южной ночи, простираясь по огнистым бухтам между черными горами – с ароматным ветром брошенные на лицо отзвуки «ах моооооре… моооооре» – хмельное и неторопливо наслаждающееся.
А дальше туда – за Севастополь с его дельфинарием и колонной с чайкой – начинаются пески, степи и пыльные, выбеленные солнцем села с тополями и водокачкой, с единственным прохладным местом возле какой-нибудь заброшенной военной части. Солнце и море там пронзительные, какие-то пионерско-яблочные, занимают собой все пространство – стоя на пляже, видишь только море, песок и само солнце, растопленный ультрамарин на белой ряби до самого горизонта.
Музыка западного побережья – провалы в неровные ритмы, женские голоса, сочетание кисельно-тягучего и сахарного с мелкой дробью – как жжение солнечной радиации на широком голом пляже без единого горба, за которым нашлась бы спасительная тень.
С первыми сумерками в селе Поповка зажигалась иллюминация – похожая на яйцо синевато-серебристая сцена начинала готовиться к бессонной ночи. Как в огромных котлах или на военных кухнях, на каждой из танцплощадок затевалась возня. Просыпались те, кто приехал сюда на море, чтобы не видеть солнца, кто купался под луной и под звездами и, натанцевавшись до умиротворенного бессилия, весь день потом спал, обнявшись, на пропитанных потом простынях в посуточно сдаваемых комнатах. Сладковато-тошнотворно пахли сигареты-самокрутки, и кто-то, не стесняясь, ходил с приспособлением из двух разрезанных пластиковых бутылок, наполненных водой, с дымящимся комочком в фольге на горловине.
Русланочка бродила среди них – незамеченная, сразу принятая, в своей среде, в своем сумеречном огнистом мире. Музыка, словно ровный серебристый луч, выстреленный в небо, теперь вибрировала в воздухе, раскатываясь по пустынным ночным пляжам, ложась в темноту над спокойной черной водой. Рядом проходили люди – босиком, в топах от купальников и шортах, лоснящиеся от свежего загара и масла – с обветренными покрасневшими лицами и посветлевшими и закучерявившимися от морской соли волосами, держа в руках сигареты, жестянки с энергетическими напитками и пластиковые бутылки с минералкой. Кто-то касался ее, кто-то несильно толкал, кто-то, обходя с подносом, приобнимал за талию. Это был мир молодых, здоровых и красивых, и она наконец ощутила себя частью этого мира и шла по нему – не через экран ноутбука, не вдоль полосы прокрутки с шаблонными значками вместо эмоций и чужими изображениями вместо лиц. Этот мир, настоящий, пульсировал вокруг низкими частотами, пах, касался, клубился вокруг нее, мерцал выстрелами стробоскопов, стелился под ее ногами вечерней прохладой, засыпался песком в босоножки.