Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Своим признанием и последующим обращением к окружающим — «Груше» и всем «людям» — с просьбой простить его Митя «протягивает <…> свою руку» всем [Достоевский 1972–1990, 14: 458]. Этими словами он создает небольшое сообщество, хотя результат и несовершенен. В ответ на протянутую Митей руку Николай Парфенович «припрятал свои руки назад» [Достоевский 1972–1990, 14: 458]. Однако другие в ответ тоже просят прощения: «„Прощайте, божьи люди!“ — крикнул им вдруг с телеги Митя. — И нас прости, — раздались два-три голоса» [Достоевский 1972–1990, 14: 460]; когда Митю увозят, Калганов подбегает к телеге, чтобы пожать ему руку и попрощаться [Достоевский 1972–1990, 14: 460][234]. А Грушеньке после их «проникновенного» диалога принадлежат два выраженно «перформативных высказывания», адресованных Мите[235]. В момент его пробуждения она клянется: «…я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду», — и ее обещание наполняет его страстной тягой к жизни и свету [Достоевский 1972–1990, 14: 457]. Перед тем как его увозят, она повторяет свою клятву: «…пойду с тобой навек» [Достоевский 1972–1990, 14: 460]. Ее слова рождают в Мите способность просить прощения у нее и у всех[236]. Естественно, звучат и контрапунктирующие голоса: Маврикий Маврикиевич обращается к Мите «слишком уже сурово» [Достоевский 1972–1990, 14: 460]; сам Митя кричит на Трифона Борисыча «со злости, против воли» [Достоевский 1972–1990, 14: 461]. Однако слова в конце книги девятой вторят «радости» [Достоевский 1972–1990, 14: 458] нового человека. Мите потребуются «работа и выдержка» [Достоевский 1972–1990, 14: 54], чтобы сохранить голос, который он обрел в Мокром под конец своего мучительного нисхождения и восхождения[237].
Как Митя воспринимает ответственность
В своей публичной исповеди в Мокром Митя формулирует свое новообретенное понимание личной ответственности и страдания, являющихся важнейшими темами романа. В своем неподражаемом стиле Митя утверждает собственную личную ответственность «за всех»: «…все мы жестоки, все мы изверги, все плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех <…> я самый подлый гад!» [Достоевский 1972–1990, 14: 458]. И он признает, что в прошлом совершал дурные поступки: «Каждый день моей жизни я, бия себя в грудь, обещал исправиться и каждый день творил всё те же пакости» [Достоевский 1972–1990, 14: 458]. Его слова служат косвенным ответом на бунт Ивана, спровоцированный человеческими страданиями. Да, люди и в самом деле «творят пакости» и обрекают невинных детей на страдания. Однако Иван видит в них только несправедливость и с горечью восстает против нее; Митя же понимает, что страдание может стать катализатором развития человека как личности. Как однажды заметил Леон Блуа, «в нашем сердце есть уголки, еще не существующие, и чтобы они возникли, в них должно проникнуть страдание»[238]. Страдание может избавить человека от вечной безответственности. Оно может очистить, искупить и помочь человеку поступать ответственно. Как говорит Митя:
— …Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, удар судьбы, чтоб захватить его как в аркан и скрутить внешнею силой. Никогда, никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул. Принимаю муку обвинения и всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь! [Достоевский 1972–1990, 14: 458].
Примерно три месяца спустя, в ноябре, он все еще продолжает воспринимать свои страдания как форму милости Божьей. Он — «новый человек», говорит Митя Алеше, и желает воплотить в жизнь свое новое чувство ответственности, пострадав за других. Митя исполняет свой удивительный «гимн»:
— …Дождался теперь последнего срока, чтобы тебе душу вылить. Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человека ощутил, воскрес во мне новый человек! Был заключен во мне, но никогда бы не явился, если бы не этот гром. Страшно! И что мне в том, что в рудниках буду двадцать лет молотком руду выколачивать, не боюсь я этого вовсе, а другое мне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший человек! Можно найти и там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком же каторжном и убийце человеческое сердце и сойтись с ним, потому что и там можно жить, и любить, и страдать! Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замершее сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить наконец из вертепа на свет уже душу высокую, страдальческое сознание, возродить ангела, воскресить героя! А их ведь много, их сотни, и все мы за них виноваты! Зачем мне тогда приснилось «дитё» в такую минуту? «Отчего бедно дитё?» Это пророчество мне было в ту минуту! За «дитё» и пойду. Потому что все за всех виноваты. За всех «дитё», потому что есть малые дети и большие дети. Все — «дитё». За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю! Мне это здесь всё пришло… вот в этих облезлых стенах. А их ведь много, их там сотни, подземных-то, с молотками в руках. О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно, а Богу быть, ибо Бог дает радость, это Его привилегия, великая… Господи, истай человек в молитве! Как я буду там под землей без Бога? Врет Ракитин: если Бога с земли изгонят, мы под землей Его сретим! Каторжному без Бога быть невозможно, невозможнее даже, чем некаторжному! И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн Богу, у которого радость! Да здравствует Бог и Его радость! Люблю Его!
Митя, произнося свою дикую речь, почти задыхался. Он побледнел, губы его вздрагивали, из глаз катились слезы [Достоевский 1972–1990, 15: 30–31] (курсив мой. — П. К.).
В Митином гимне сформулировано понимание страдания, имеющее принципиальное значение для инкарнационного реализма: страдание может быть принесено в жертву Богу от имени других, в соучастии со страданиями Христа (Кол. 1:24)[239]. Каким-то образом Митя услышал и воспринял заявление Зосимы о том, что каждый из нас несет ответственность «за всех». Он рассматривает Сибирь как место, самим Провидением предназначенное ему для того, чтобы пострадать за товарища по несчастью и реализовать на практике деятельную любовь. Он отвергает умаляющий честь и достоинство человека реализм Ракитина, сводящий его духовный экстаз к взаимодействию нервных клеток, к чисто биологическому процессу: «…не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие» [Достоевский 1972–1990, 15: 28][240].
Однако Митя также