Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дилемма, вставшая перед Митей после судебного разбирательства, в ходе которого «мужички за себя постояли» [Достоевский 1972–1990, 15: 173] против «прелюбодея мысли» [Достоевский 1972–1990, 15: 167] Фетюковича, отражается в названии главы «На минутку ложь стала правдой». В этой предпоследней главе и перед Митей, и перед читателем встает проблема: следует ли Мите бежать с Грушенькой в Америку и тем самым избавить себя от 20-летней каторги в Сибири? Принимая во внимание этический посыл романа, в котором Зосима утверждает принцип личной ответственности и трудную практику деятельной любви, а Митя выражает желание последовать этому этосу, насколько оправданным было бы его решение совершить побег? Дмитрий — главное действующее лицо романа, и на протяжении всего повествования он жаждет стать другим человеком. Алеша пошел по стезе Зосимы и, став «в миру <…> иноком», служит исповедником для многих людей. Таким образом, при ответе на этот вопрос на кону оказывается ответ Достоевского как художника на утверждение Ивана о том, что человеку не дано испытывать христоподобную любовь [Достоевский 1972–1990, 14: 216].
Мнения читателей по поводу побега Дмитрия расходятся. (В моей «формальной» апологии я буду называть Дмитрия Федоровича полной формой его личного имени, в отличие от ласкового «Митя», которое я использовал в большей части этой книги.) Когда я спрашиваю студентов, как следует поступить Дмитрию, они часто делятся на две равные группы. Я учитываю это разделение и прошу их обсудить данный вопрос. Они занимают позиции, получившие более полное выражение в критических комментариях по этому поводу. Кстати, мы с Гэри Розеншильдом публично обсуждали этот вопрос, взяв на себя, если угодно, роли прокурора и адвоката Дмитрия. В монографии Розеншильда [Rosenshield 2005] приводятся убедительные аргументы, объясняющие, почему Дмитрий не может и не хочет бежать. Как должен поступить Дмитрий, учитывая богословскую проблематику романа? Принимая в расчет характер Дмитрия и положение, в котором он оказался, как бы он поступил — особенно если бы Достоевский продолжил повествование или написал роман-продолжение? Кэрол Флэт (Аполлонио) поддерживает Розеншильда, отрицая любой план побега. Учитывая центральное место образа Христа в романе, Флэт утверждает: «Невозможно представить, что Дмитрий может поддаться давлению и бежать в Америку; вместо этого он должен отправиться в сибирскую ссылку, спуститься под землю (по аналогии с временем, проведенным Христом во гробе, или, возможно, со всей его жизнью, проведенной „внизу“, здесь, на земле)». Если Дмитрий отвергает эту христологическую модель, то Алеша, поддержав решение Дмитрия о побеге, «становится искусителем» [Flath 1999: 595]. На самом деле, когда Алеша отстаивает план побега, Дмитрий говорит, что он Алешу «иезуитом поймал» [Достоевский 1972–1990, 15: 186], и это, как представляется, связывает Алешу со Смердяковым и Фетюковичем, главными искусителями-казуистами — и лжецами — в романе.
Однако в разговоре с Дмитрием Алеша настаивает, что должен ему «всю правду сказать» [Достоевский 1972–1990, 15: 185], — и, защищая решение брата, действительно говорит ему правду. Любопытно, что, для того чтобы добраться до правды, Алеша прибегает к казуистике, характерной для иезуитов. Как и другие используемые в романе технологии (исповедь [Достоевский 1972–1990, 14: 26–27], психология [Достоевский 1972–1990, 15: 155–156]), казуистика представляет собой «обоюдоострую» «палку о двух концах». Используемая Смердяковым и Фетюковичем, казуистика принимает форму софистики и в первую очередь направлена на то, чтобы доставлять удовольствие публике и отрицать подлинную вину. Как объясняют Альберт Р. Йонсен и Стивен Тулмин в своем всестороннем исследовании данной практики, классическая казуистика пришла в упадок и справедливо стала объектом насмешек, когда при решении сложных проблем начала прибегать к барочной витиеватости и — в руководствах для исповедников — однозначности решений. Казуистика перестала уделять должное внимание как общим принципам, так и частностям [Jonsen, Toulmin 1989: 155–157]. Однако казуистика, к которой прибегают Алеша и Зосима, возвращается к своей классической форме, поскольку она используется для утверждения личной ответственности, а также способствует искуплению грехов, справедливости и милосердию. В своих лучших проявлениях казуистика занимается сложными обстоятельствами конкретных людей. Одним словом, она должна опираться на добродетель благоразумия и влечь за собой «восприимчивость человеческого духа, наполненного содержанием благодаря открытию реальности, как естественной, так и сверхъестественной» [Pieper 1966: 9]. Алеша поддерживает реализм Дмитрия, понимание им того, что при принятии решения он должен соблюдать чувство меры и учитывать свою готовность выполнить его: Митя виноват во многом, но он невиновен в убийстве отца. 20 лет в Сибири, без Грушеньки, стали бы для него непропорциональным вине наказанием, а учитывая его импульсивный характер, и непосильным бременем. В зарождающемся желании нести свой крест он не готов к столь тяжкому бремени. В последнем наставлении Зосима поучает: «Знай меру, знай сроки, научись сему» [Достоевский 1972–1990, 14: 292]. «Анализируя» случай Дмитрия, Алеша проявляет знание времени и сроков. В самом деле, в сложных обстоятельствах лежащее в основе романа христианское представление об ответственности и деятельной любви требует проницательности и благоразумии. Ответственность требует использования казуистики в ее классической форме.
Но как же мог одобрить казуистику Достоевский, которого называли «величайшим врагом Общества Иисуса со времен Паскаля»[241]? Ответ можно найти в его уважении к прозаическим деталям и вере в то, что в сложных обстоятельствах люди доказывают свою свободу. Каждый случай имеет свое особое «лицо», все люди разные. Как отмечает Гэри Сол Морсон, когда в «Дневнике писателя» Достоевский выступает в поддержку подсудимых, как, например, в деле Екатерины Корниловой, которая, будучи беременной, «выбросила свою шестилетнюю падчерицу <…> из окошка, из четвертого этажа» [Достоевский 1972–1990, 25: 119], «в своих рассуждениях он прибегает к казуистике. Подлинное этическое мышление всегда движется по восходящей, а не по нисходящей. Он исходит из особенностей каждого случая, а не из системы норм, в которую можно было бы вписать данный случай» [Morson 1994a: 100]. Джеймс П. Скэнлан справедливо уточняет точку зрения Морсона: Достоевский обращал внимание на частности, однако «этическое мышление основывается на абсолютном нравственном законе — христианском законе любви, — носящем исключительно универсальный характер, и подчиняется ему» [Scanlan 2002: 103].
На самом деле, в классической казуистике общее объединяется с частным (что является еще одной формой воплощения «и/и»). Как показали Йонсен и Тулмин, казуистика всегда связывает утверждение универсалий