Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступило молчание. Митю мучило что-то очень важное.
— Алеша, я Грушу люблю ужасно, — дрожащим, полным слез голосом вдруг проговорил он.
— Ее к тебе туда не пустят, — тотчас подхватил Алеша [Достоевский 1972–1990, 15: 185].
Речь Алеши авторитетна, его слова доходят до брата и позволяют тому принять самостоятельное решение. Алеша озвучивает то, что Митя уже глубоко осознал: Грушенька превратилась для Мити в икону, христоносный образ, отражающий и опосредующий божественную любовь, который, подобно православной иконе, жизненно важен для преображения самого Мити как личности. Вспомним, что тогда, когда ближе к окончанию допроса Митя оказался в наихудшем положении, непосредственно перед тем, как ему приснился спасительный сон о «дите», Грушенька «набожно перекрестилась на икону», возблагодарила Бога, засвидетельствовала, что Митя говорит правду, и, по его словам, «поддержала [его] душу» [Достоевский 1972–1990, 14: 455]. Как, находясь в заключении, он сообщает Алеше: «…я всю ее душу в свою душу принял и через нее сам человеком стал!» [Достоевский 1972–1990, 15: 33]. Подобно Достоевскому, Митя ненавидит Америку, но готов нести свой крест там, поскольку там, а не в Сибири, он сможет быть с Грушенькой. «Все — „дитё“» [Достоевский 1972–1990, 15: 31], включая американцев, и Америка станет тем местом, где Митя испытает очищающие, исцеляющие страдания[245].
Розеншильд рассказывает о двух встречах Достоевского с его юным другом Соловьевым. Однажды, когда Соловьев находился в подавленном настроении, Достоевский предложил ему в качестве лекарства от хандры каторжные работы в Сибири. В другой раз, похвалив Соловьева, Достоевский сказал ему, что он хороший человек, но что за три года принудительного сибирского труда он стал бы «совсем прекрасный и чистый христианин» [Rosenshield 2005: 223; Стахеев 1993: 247]. Розеншильд полагает, что здесь Достоевский «в форме, которая может показаться некоторым полусерьезной или даже шутливой, выражает свое мистическое представление о страдании и ответственности» [Rosenshield 2005: 222]. Согласен: добрые друзья поддерживают друг в друге чувство юмора. А юмор помогает человеку оставаться смиренным, приземляет, опускает его на тот гумус, в котором верующий христианин опознает вещество, из которого он был сотворен и на которое в самоуничижении Воплощения сошел Искупитель его грехов.
К концу романа Алеша и Митя становятся добрыми друзьями. Митя смеется и обвиняет их обоих в том, что они разговаривают словно иезуиты. Алеша улыбается и соглашается — ему присущи и чувство юмора, и смирение. Эта нотка смирения является определяющей для предпоследней главы — и придает ей возвышенный оттенок. Благодаря иезуитской казуистике Митя смиряется с ограниченностью своих возможностей, и на минутку — благодаря иронической, метафорической неожиданности[246] — «ложь» становится «правдой»! Как будет отмечено в главе седьмой, Митя и Катерина возьмутся за руки во взаимном прощении, и на мгновение «ложь» их любви станет «правдой». С этого момента оба они обретут способность совершать маленькие подвиги деятельной любви: Митя попросит Алешу утешить Катерину, охваченную стыдом перед Грушенькой; Катерина, уже пославшая цветы, чтобы положить их на гроб Илюшеньки, попросит Алешу сказать Снегиреву: «…в будущем я никогда их не оставлю…» [Достоевский 1972–1990, 15: 189].
Все это — несовершенные, неприметные подвиги деятельной любви. В такие моменты — Робин Фойер Миллер считает их повторами, восходящими к притче о луковке [Miller 2008: 85], — Достоевский в «косвенной», «художественной» форме отвечает не только на отчаяние Ивана по поводу христоподобной любви, но и на мучительное признание Мити в том, что прекрасная форма литературного искусства так его и не исправила: «…я всегда это стихотворение о Церере и о человеке [и потребности вступить в союз с землею] читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов» [Достоевский 1972–1990, 14: 99]. К концу романа Митя переживает обновление, становится «новым человеком». А красота романа способствует тому, чтобы вместе с ним изменились и мы.
Глава 6
Иван Федорович Карамазов
Навещая Митю в тюрьме накануне суда, Алеша открыто признается, что верит в невиновность брата:
— Ни единой минуты не верил, что ты убийца, — вдруг вырвалось дрожащим голосом из груди Алеши, и он поднял правую руку вверх, как бы призывая Бога в свидетели своих слов. Блаженство озарило мгновенно всё лицо Мити. — Спасибо тебе! — выговорил он протяжно, точно испуская вздох после обморока. — Теперь ты меня возродил… Веришь ли: до сих пор боялся спросить тебя, это тебя-то, тебя! Ну иди, иди! Укрепил ты меня на завтра, благослови тебя Бог! Ну, ступай, люби Ивана! — вырвалось последним словом у Мити [Достоевский 1972–1990, 15: 36] (курсив мой. — П. К.).
Взволнованные слова Алеши вдыхают в Митю «новую жизнь»: они восстанавливают его «возлюбление себя» и позволяют ему обратить внимание на брата Ивана. Митя произносит проникновенное слово, проявляет деятельную любовь: «люби Ивана». Этот наказ усиливает беспокойство Алеши за Ивана, к которому он теперь направляется [Достоевский 1972–1990, 15: 36].
Анализируя сон Алеши о Кане, я отмечал содержащиеся в нем переклички с Данте. При анализе образа Ивана я буду опираться на «Исповедь» Августина, которая как бы составляет пару «Божественной комедии». За годы преподавания всех этих трех произведений — «Исповеди», «Божественной комедии» и «Карамазовых» — я, как и Рене Жирар, пришел к заключению, что все они обладают «инкарнационной структурой» [Girard 2012: 72]. По своим интеллектуальным способностям, гордости и противоречивости желаний Иван, самый гордый из братьев Карамазовых, напоминает молодого Августина[247]. Юный Августин не рассматривал свои умственные способности как дар: «Тебе известно, Господи, что я узнал, без больших затруднений и без людской помощи, в красноречии, диалектике, геометрии, музыке и арифметике; и быстрая сообщительность и острая проницательность — Твои дары, но не Тебе приносил я их в жертву» (4.16.30) [Августин 1991: 121] — писал он в более зрелом возрасте, став мудрее. Иван также не воспринимает свои умственные способности как дар. В самом деле, рассказчик внимательно отслеживает то, как Иван сопротивляется принятию даров. В этом Иван коренным образом отличается от Алеши, который
…никогда не заботился, на чьи средства живет. В этом он был совершенная противоположность своему старшему брату, Ивану Федоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете, кормя себя своим трудом, и с самого детства горько почувствовавшему, что живет он на чужих хлебах у благодетеля [Ефима Петровича] [Достоевский 1972–1990, 14: 20].
Напомним, что в монастыре старец Зосима заметил как одаренность Ивана, так и его страдания и увещевал его быть благодарным Богу за то, что Тот даровал ему «сердце высшее» [Достоевский 1972–1990, 14: 66]. Благословение Ивана Зосимой напоминает сон Моники{35}, матери Августина, которая противопоставляет извращенным представлениям сына точное понимание: «Где ты