Плещеев - Николай Григорьевич Кузин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Для этого нужно быть очень распространенным в обществе — нужно быть свободным человеком, а у меня большую часть времени отнимает служба. Мне сдается, что моя литературная карьера вовсе покончена. Порой, правда, является сильное желание работать, писать, но все это только порывами…» — с горечью сообщает Плещеев Николаю Алексеевичу в письме от 17 апреля 1866 года.
А затем и вовсе отчаянные строки:
«…Очень трудно живется, очень не красно жизнь сложилась — и, право, говоря без фразы и без всякого желания напускать на себя что-либо, — все чаще и чаще думаешь и все больше и больше убеждаешься, что наилучшее было бы перестать жить. Ребятишки, разумеется, еще привязывают меня к жизни — и покинуть их жаль, но, с другой стороны, — не лучше ли было бы им без меня? Сумею ли я сделать из них что-нибудь путное? Не выйдут ли из них, под моим влиянием, такие же бесполезные и бесхарактерные люди, каков я сам?..»
Однако поэт и в минуты отчаяния остается поэтом. В этом же безысходном письме к Некрасову Алексей Николаевич восторгается стихотворением «старца» Тютчева «О, этот Юг! О, эта Ницца!..», опубликованным в «Русском вестнике», восторгается беспощадной правдивостью тютчевских строк:
Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет — и не может…В эти скорбно-невыносимые моменты, когда жизнь представлялась «подстреленной птицей», Алексей Николаевич нередко возвращался мыслями к дням своей молодости, к тем дням, когда он и его юные друзья парили высоко и гордо. Валериан Майков, Федор Достоевский, Сергей Дуров, Михаил Петрашевский… Недавно узнал из письма А. П. Милюкова о кончине Михаила Васильевича: кажется, где-то в Иркутске или в Минусинске похоронен петербургский фурьерист… Все меньше и меньше остается старых друзей, с кем начинал входить в жизнь. Из тех, с кем стоял на Семеновском плацу на эшафоте, наиболее тесная связь осталась, пожалуй, только с Федором Михайловичем Достоевским, да и она как-то незаметно, перешла в литературно-деловую, а ведь в 40-е годы Федор Достоевский и Алексей Плещеев были крепко дружны!.. Поэтому несказанно обрадовался Алексей Николаевич полученному из Кишинева письму А. И. Пальма («помилованный петрашевец» Пальм с 1864 по 1868 год управлял Кишиневским отделением Государственного банка), обрадовался и сразу же написал взволнованный ответ, в котором, ничуть не кривя душою, сказал такие слова: «Если бы можно было, так бы и полетел к тебе в Кишинев, чтобы увидеть тебя и вместе с этим посидеть да помечтать, как бывало в старину мы сидели и мечтали, — да, брат, прошли эти великие минуты и бог знает когда повторятся».
Тесной дружбы между Плещеевым и Пальмом не было и в «старинные» дни молодости, но была общность интересов, идеалов, а разве такое забывается?
Да, мечты… мечты молодости. Вспомнились прогулки по петербургским улицам с Федором Достоевским, — пожалуй, наиболее близким другом той незабываемой поры… «Белые ночи» — эта повесть и нынче остается для Плещеева одним из любимейших творений Федора Михайловича. И новые произведения старого друга, за исключением, пожалуй, «Села Степанчикова и его обитателей», которое Алексей Николаевич не считал удачным, всегда прочитывались Плещеевым с большим интересом и всегда восхищали его глубоким психологизмом… Только вот все усиливающиеся разногласия между Достоевским и последователями Чернышевского и Добролюбова оставляют в душе тревожное чувство.
Правда, расхождения, и довольно существенные, между Достоевским и радикальными сотрудниками «Современника» возникли давно, и это очень огорчало Плещеева, не понявшего тогда коренной сути споров. Алексей Николаевич не очень четко представлял сущность новых «почвеннических» идеалов Достоевского (органическое соединение интеллигенции и народа, единое развитие русского национального самосознания, культуры и народной нравственности) и в известной мере по-прежнему продолжал считать друга юности сторонником мироустроения в духе учения западных социалистов-утопистов. Сам Плещеев ничуть не сомневался в необходимости именно такого мироустроения, полагал, что и революционные демократы 60-х годов придерживаются такой же позиции. И хотя теперь Алексей Николаевич начинал понимать буржуазную ограниченность западных теорий (не без влияния статей Ап. Григорьева и Ф. Достоевского, что публиковались в журналах «Время» и «Эпоха»), он все равно продолжал считать принципы общественного устройства, предлагаемые социалистами-утопистами (принципы общинного «муравейника»), лучшими. Алексею Николаевичу казалось, что эти принципы разделяются и Чернышевским, выдвигавшим идею перехода русской крестьянской поземельной общины к социалистической форме, вернее, не столько принцип, сколько конечный результат — переустройство жизни на социалистических началах, где не будет социального гнета, не будет господ и рабов, а будет только трудящийся народ.
А Достоевский-то, бичующий на страницах своих журналов «Эпоха» и «Время» европейские теории социальных преобразований, — ужели изменил идеалам молодости? Нет, тут что-то не так, и Алексею Николаевичу, дорожившему дружескими отношениями с Федором Михайловичем, сотрудничавшему в журналах братьев Достоевских, ох как горько замечать сердитость автора «Бедных людей» на Чернышевского и его соратников.
«Однако почему сердитость? Вернее, пожалуй, тут видеть спор, принципиальные разногласия и по эстетическим вопросам, когда Федор Михайлович критиковал Добролюбова за «теоретический утилитаризм», и по проблемам общественно-политического характера, когда сотрудники «Современника» обвиняли редакцию «Времени» в отсутствии положительной идеи, но резкостей не было ни с той, ни с другой стороны. Федор неоднократно высказывал свое уважение и к Чернышевскому, и к Добролюбову, нередко со страниц «Времени» выступал в поддержку «Современника» и его главных сотрудников, а те тоже весьма высоко ставили литературно-общественную деятельность Достоевского… Но где-то после 62-го года разногласия обострились, Федор в статье «Два лагеря теоретиков» обвинил главных деятелей «Современника» в недооценке народа, в непонимании его интересов и в навязывании народу чуждой программы — это обидно и несправедливо… Странно и другое: неужели Федор, обвиняя Чернышевского в утилитарности, прагматизме, всерьез полагает, что идеалы Николая Гавриловича мелки и ничтожны?.. Нет, это, конечно, не так, но явно и то, что расхождения теперь у них не только по вопросам эстетическим: и в «Униженных и оскорбленных», и в «Зимних заметках…» Федор прозрачно полемизирует с теми, кто разделяет общественные идеалы, которые защищались, как мне кажется, и Николаем Гавриловичем… Или я ошибаюсь?..» — размышлял Алексей Николаевич, пытаясь установить для себя причину «странных» столкновений Достоевского с публицистами «Современника», искренне огорченный тем, что его надежды на «примирение» все больше и больше блекнут.
А тут вскоре появились «Записки из подполья», которые совсем расстроили Плещеева, — ему показалось, что Достоевский теперь уже не просто «изменил» идеалам молодости, а прямо-таки