О трагическом чувстве жизни - Мигель Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бог справедлив, и Он карает нас; только это нам необходимо знать; все прочее для нас не более, чем праздное любопытство». Так считает Ламенне (Essai, parte. IV, cap. VII), так вместе с ним думают и другие. И Кальвин тоже. Но может ли кто-нибудь примириться с этим? Праздное любопытство! Назвать праздным любопытством то, от чего более всего сжимается сердце!
Разве зло уничтожается потому, что уничтожается желание или желанию достаточно стать вечным, чтобы стать злым? Нельзя ли сказать, что дело не в том, что вера в иную жизнь делает человека добрым, а в том, что он верует в нее, потому что добр? И что значит быть добрым и быть злым? Это уже из области этики, а не религии. Или, вернее, не является ли чем-то этическим, если человек творит добро, несмотря на то, что он зол, и чем-то религиозным, если человек добр, несмотря на то, что он творит зло?
А с другой стороны, разве нельзя сказать, что грешник терпит вечное наказание потому, что грех не кончается, потому что грешники не перестают грешить? Что ад не решает проблемы, вся абсурдность которой проистекает из понимания наказания как мести или возмездия, а не как исправления; из понимания наказания в духе варварских народов. И отсюда - полицейский ад, для того, чтобы наводить ужас на этот мир. Хуже всего, что мир больше уже не страшится ада, а потому придется его закрыть.
Но, с другой стороны, разве в религиозном понимании и с точки зрения тайны не существует вечности страдания, несмотря на то, что наши чувства против этого протестуют? Почему бы не допустить существование такого Бога, который питается нашей болью? Разве целью Вселенной является наше счастье? Или может быть своею болью мы подпитываем какое-то чужое счастье? Давайте перечитаем Эвмениды знаменитого трагика Эсхила{222}, эти хоры Эриний, сетующих на то, что новые боги, нарушая древние законы, вырвали из их рук Ореста; эти пламенные выпады против Аполлона, спасающего Ореста. Может быть дело в том, что спасение вырывает из рук богов их добычу и игрушку, людей, страданиями которых они играют и забавляются, подобно тому, как забавляются дети, мучая жука, согласно изречению нашего трагика? И давайте вспомним вот это: «Боже мой! Боже мой! почему Ты меня оставил?»{223}.
Да, почему бы не допустить вечность страдания? Ад это тоже увековечение души, но только в страдании. Разве страдание не является чем-то существенным для жизни?
Люди занимаются изобретением теорий для объяснения так называемого происхождения зла. А почему не происхождения добра? Почему предполагается, что добро положительно и изначально, а зло отрицательно и производно? «Все сущее - каждое в отдельности - хорошо», - изрек Святой Августин{224}. Но почему? Что значит быть благом? Благо есть благо для чего-то, оно соответствует какой-то определенной цели, и сказать, что все хорошо, все есть благо, это все равно что сказать, что все соответствует своей цели. Но в чем эта цель? Наше страстное желание состоит в том, чтобы стать вечными, пребывать в своем существовании, и мы называем благом лишь то, что способствует достижению этой цели, а злом лишь то, что стремится ослабить или повредить наше сознание. Мы предполагаем, что человеческое сознание есть цель, а не средство для чего бы то ни было другого, что не было бы сознанием, - ни человеческим ни сверхчеловеческим.
Всякий метафизический оптимизм, такой как оптимизм Лейбница, или пессимизм, наподобие пессимизма Шопенгауэра, не имеет никакой другой основы. Для Лейбница этот мир - лучший из миров, потому что он способствует увековечению сознания, а с ним и воли, ибо интеллект усиливает волю и совершенствует ее, ибо цель человека в созерцании Бога, а для Шопенгауэра этот мир - худший из всех возможных миров, потому что он способствует разрушению воли, потому что интеллект, представление, убивает волю, свою мать. И потому Франклин{225}, который верил в иную жизнь, утверждал, что вновь, от начала и до конца, from its beginning to the end, проживет эту жизнь, ту самую жизнь, которую он уже прожил; а Леопарди, который не верил в иную жизнь, утверждал, что никому не суждено вновь прожить жизнь, которую он прожил. Обе эти доктрины, - уже не этические, а религиозные, и чувство морального блага, коль скоро оно - богословская добродетель, тоже имеет религиозное происхождение.
И снова кто-то спросит: не будут ли спасены, не будут ли увековечены, и уже не в страдании, а в счастье, все люди, - и те, которых мы называем добрыми, и те, которых мы называем злыми?
Не проникает ли в добро и зло некое лукавство? Заключается ли зло в намерении того, кто совершает поступок, или может быть скорее оно заключается в намерении того, кто осуждает этот поступок, как дурной? Но хуже всего то, что человек судит сам себя, став сам себе судьей!
Которые же спасутся? Вот вам ещё одна фантазия - не более и не менее рациональная, чем все те, что были представлены в виде вопросов, - и она состоит в том, что спасётся лишь тот, кто захочет спастись, что лишь тот станет вечным, кто живет охваченный ужасным голодом по вечности и увековечению. Тот, кто жаждет никогда не умирать, верит, что никогда не умрет в духе, потому что достоин бессмертия, или вернее только тот жаждет личной вечности, кто уже несет ее в своей душе. Вечность обретет тот, кто не перестает со страстью желать своего бессмертия, со страстью, побеждающей всякий разум, но не тот, кто не достоин вечности, и не достоин потому, что не желает ее. И нет никакой несправедливости в том, что ему не будет дано то, чего он не желает, ибо просите и дастся вам. Наверное, каждому дается по желанию его. И быть может грех против Духа Святого, грех, которому, согласно Евангелию, нет прощения, это не что иное, как нежелание Бога, нежелание обрести вечность.
«Каков дух ваш, таково и искание ваше; найдете то, что пожелаете найти, вот что значит быть христианином», as is your sort of mind - so is your sort of search; you'll find - what you desire, and thats to be a Christian, - говорил P. Браунинг (Christmaseve and Easterday VII).
Данте в своем аду обрекает эпикурейцев, тех, кто не верил в иную жизнь, на нечто еще более ужасное, чем не иметь ее, а именно на сознание того, что они не имеют никакой другой жизни, и, выразив это в образной форме, он заключил их в прежнюю их плоть, навеки заточив в могилах, без света, без воздуха, без огня, без движения, без жизни (Ад X, 10-15){226}.
Разве это жестокость - отказать человеку в том, чего он не желал или не может желать? Сладкоголосый Вергилий в песне VI своей Энеиды (426-329) заставляет нас услышать голоса и жалобные крики детей, плачущих в глубинах ада,
continuo auditae voces, vagitus et ingens
infantumque animae flentes in limine primo;
несчастные, едва лишь в жизнь явившись и не изведав радостей ее, оторваны от материнской груди и ввергнуты в жестокое страданье,
quos dulcis vitae exsortes et ab ubere raptos
abstulit atra dies et funere mersit acerbо.
Но разве потеряли они жизнь, если не знали и не желали ее? Неужели они действительно ее не желали?
Здесь могут сказать, что вместо них ее желали другие, что их родители желали, чтобы они обрели вечность, чтобы потом вместе с ними воскреснуть в раю. И таким образом мы вступаем в новую сферу фантазий, в сферу представления о солидарности и представительной форме вечного спасения.
Действительно, многие представляют себе человеческий род как единое существо, как коллективного и солидарного субъекта, в котором каждый член представляет или может представлять все сообщество в целом, и спасение тоже представляют себе как нечто коллективное. И заслугу, и вину, и искупление они представляют себе как нечто коллективное. Согласно этому способу чувствовать и воображать, либо спасутся все, либо не спасется никто; спасение является тотальным и взаимным; каждый человек Христос для своего ближнего.
И разве нет как бы предчувствия этого в народной католической вере в молитвы душ Чистилища, в покровительство, которое мертвые оказывают живым, и в заслуги, которые им приписывают? Народному католическому благочестию свойственно это
чувство воздаяния по заслугам как живым, так и мертвым.
Не следует забывать также и о том, что уже много раз в человеческой религиозной мысли была представлена идея бессмертия ограниченного числа избранных душ, представляющих всех прочих и до некоторой степени включающих их в себя, идея языческого происхождения - ведь таковы были герои и полубоги, - которая иногда облекалась в известные всем слова о том, что много званных, но мало избранных.
В те самые дни, когда я был занят работой над этим эссе, мне в руки попало третье издание Диалога о жизни и смерти Шарля Бонне{227}, книга, в которой фантазии, аналогичные представленным мною, находят концентрированное и впечатляющее выражение. Ни душа не может жить без тела, ни тело - без души, говорит Бонне, а потому в действительности не существует ни смерти, ни рождения, так же как на самом деле не существует ни тела, ни души, все это абстракции, то есть иллюзии, но существует только мыслящая жизнь, часть которой мы составляем, и которая не может ни родиться, ни умереть. Это заставляет его отрицать человеческую индивидуальность, утверждая, что никто не может сказать: «Я есмь», но скорее может сказать: «Мы суть», или даже так: «Есть в нас». В нас есть человечество, род человеческий, - вот кто в нас мыслит и любит. И души передаются из поколения в поколение точно так же, как и тела. «Живое мышление, или мыслящая жизнь, каковой мы и являемся, вновь и вновь появляется в зачаточной форме, аналогичной той, что соответствует нашему существованию в качестве зародыша в лоне женщины». Таким образом, каждый из нас уже жил и вновь будет жить, хотя и не знает об этом. «Если человечество постепенно развивается и совершенствуется, то станет ли кто-нибудь утверждать, что в момент своей смерти последний человек, который будет содержать в себе всех остальных людей, не достигнет высшей человечности, так как она существует где-то в другом месте, на небесах?... Мы все едины, мы вое мало-помалу пожинаем плоды наших усилий». Согласно этому образу мыслей и чувств, подобно тому, как никто не родится, никто не умирает, но ни одна душа не прекратила борьбы и многократно оказывается в средоточии человеческой битвы, «начиная с того, что тип эмбриона, соответствующий одному и тому же сознанию, был представлен в непрерывной последовательности человеческих феноменов». Конечно, поскольку Бонне начинает с отрицания личной индивидуальности, он проходит мимо нашего истинного желания, желания спасти нашу личную индивидуальность; но так как, с другой стороны, сам он, Бонне, является личным индивидом и испытывает это желание, он прибегает к различению между званными и избранными, к понятию душ, предоставляющих все человечество, и предоставляет некоторому числу избранных людей такое представительное бессмертие. Об этих избранных он говорит, что «Богу они в некотором смысле нужны больше, чем мы». И заканчивает это грандиозное сновиденье тем, что «поднимаясь все выше, от вершины к вершине, «нет ничего невозможного в том, чтобы мы достигли высшего счастья, и жизнь наша растворилась в совершенной жизни, как растворяется капля воды - в море. И тогда мы поймем, - продолжает он, - что все, что произошло, было необходимо, что каждая философия и каждая религия имела свой момент истины, когда, несмотря на все наши заблуждения и ошибки, в самые мрачные периоды нашей истории, мы видели свет маяка, и что все мы были предназначены для соучастия в Вечном Свете. И если Бог, которого мы находим вновь, имеет тело - а мы не можем представить себе Бога живого, который не имел бы тела, - то мы будем одной из его наделенных сознанием клеток, тогда как взгляды народов будут устремлены к мириадам солнц. Если бы эта мечта исполнилась, то океан любви затопил бы наши берега, и конец всякой отдельной жизни был бы прибавлением еще одной капли воды к его бесконечности». Чем является это космическое сновиденье Бонне, если не пластическим образом павликианского апокатасгасиса?