Там, где всегда ветер - Мария Романушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик Володя был похож на большого толстого паука с тонкими паучьими ножками и ручками… Рот его был открыт, большой красный язык во рту не помещался, изо рта текла густая слюна… Но главное – глаза! Они были мутными и совершенно бессмысленными.
Он меня не видел. Не слышал. Ему было всё равно, всё равно…
Я никогда не буду ему другом. Мы никогда не будем болтать под шелест тополей… Я никогда не покажу ему свои стихи. Он никогда не обрадуется моему приходу. Он никогда не будет выглядывать меня со своего балкона…
НИКОГДА. НИЧЕГО. НИКОГДА.
Его громадный красный язык елозил по подбородку, слюна пенилась… Скрюченные ручки и ножки совершали конвульсивные движения…
– Ну, теперь ты видишь, – сказала мать.
У меня закружилась голова, и я испугалась, что грохнусь сейчас в обморок.
Плохо помню, как я вышла из этой страшной комнаты, как попрощалась с его родителями, не помню, что они говорили мне на прощанье, не помню, как добрела до дома…
* * *На меня напала бессонница. Я совершенно не могла спать. Только прикрою глаза – и тут же вижу это паучье тело, красный язык и бессмысленный мутный взгляд…
Господи, почему такое возможно в жизни?! Зачем это всё – это бессмысленное животное существование: еда, сон, пачканье пелёнок… Зачем труды и страдания его несчастных родителей?… ВЕДЬ ВСЁ – НАПРАСНО! НАПРАСНО! НАПРАСНО! Он никогда не станет здоровым, даже на чуть-чуть…
Господи, кому это нужно? Зачем ты ТАКОЕ допускаешь? Не лучше ли ему было умереть? Сразу… Чтобы не мучиться. И не мучить тех, кто рядом…
Были минуты, когда я ненавидела его родителей. Ненавидела за то, что они произвели на свет это несчастное существо. За то, что продолжают спокойно жить, есть борщи… Глядя на них, и не скажешь, что дома у них такой ужас. Вроде нормальные люди. Телевизор у них в комнате. Вот, даже телевизор смотрят, и комедии, наверное, тоже смотрят, и, небось, смеются…
Как можно жить, как можно есть, как можно смеяться и чему-то радоваться, когда у тебя в доме ТАКОЕ?!
* * *Я ходила в школу, делала уроки, ходила в музыкальную школу, играла гаммы, что-то там разучивала – но внутри у меня было пусто…
Мой учитель говорил:
– Соберись с мыслями. Где ты витаешь? Я не узнаю тебя.
Но внутри у меня было – ПУСТО. И эту огромную пустоту заняла тоска. Тоска была больше меня, она меня разрывала на мелкие клочки…
Я даже перестала приходить по вечерам в музыкальную школу, чтобы посмотреть в мои заветные окошки… У меня не было на это сил. И желания.
Я чувствовала жгучее отвращение к жизни. Я не видела в ней смысла. Какой может быть смысл, если возможно ТАКОЕ?!!
Ни с кем поговорить об этом я не могла. Это была моя горькая, кошмарная тайна. Что я сказала Лезе, возвращая костюм, я не помню… Не помню, как объяснила маме, зачем я так коротко остриглась. «Боже мой, на кого ты похожа?! – причитала она. – Всё криво, косо… Почему, спрашивается, не пошла в парикмахерскую? Неужели трудно было сходить?! Зачем себя надо было вот так обкромсать?! Сходи хотя бы теперь, пусть тебе подправят твою идиотскую причёску. Вечно, вечно у тебя какие-нибудь заскоки! Как же я от этого устала… Как же мне это всё надоело…»
Ни в какую парикмахерскую я, конечно, не пошла. Ну и пусть криво-косо! Всё это такая ерунда… По сравнению с тем, что я узнала о жизни, всё остальное – ЕРУНДА!…
Почему они все ржали?
Из учителей моё состояние замечала только Фирочка. Может, и другие тоже видели мою подавленность, но считали её «поэтической нормой» и не задавали мне вопросов. Просто не обращали на меня внимания. Но Фирочке моя унылая физиономия, отвёрнутая, как всегда к окну, почему-то не давала покоя. (Может, мешала вести урок своей отрешённостью? Не знаю. Может быть).
– Лена, что с тобой? – вдруг спросила она меня прямо среди урока, выдёргивая меня из моей задумчивости. – Ты почему такая рассеянная? Ты случайно не влюбилась?
Реакция зрительного зала (то есть – класса) была мгновенной: класс дружно заржал…
Вот странно, думаю я теперь (а тогда, сгорая от стыда и унижения, я не думала ни о чём, сжимаясь в комок и стараясь не разрыдаться), а теперь вот подумалось: странно… почему они все с такой готовностью ржали?… Они что, не допускали даже мысли, что такая (Господи, какая ТАКАЯ?), что такая странная (неполноценная, что ли?) девчонка может влюбиться?…
Почему они все ржали?
К сожалению, Фирочка повторяла свой вопрос не однажды. Как-то раз этот убийственный вопрос прозвучал, когда я стояла у доски и решала какое-то уравнение. (Почему-то моя мнимая влюблённость не давала Фирочке покоя). И реакция класса всегда была однозначной: ОНИ – РЖАЛИ!…
Я стояла у доски – как на лобном месте, со своей идиотской, куцей стрижкой, как у малолетней преступницы, – а они ржали. Мне хотелось в тот момент выпрыгнуть из окошка и уйти куда глаза глядят… И уже никогда не возвращаться в этот класс, в этот город…
ОНИ – РЖАЛИ… Почему???
Вряд ли я когда-нибудь узнаю ответ на свой вопрос. Даже не думаю, что кто-нибудь из моих одноклассников помнит эти минуты моего позора. Разве что Тома. Она жутко переживала из-за Жорки: что Жорка заходит ко мне иногда за книжками, что мы гоняем иногда вместе на велосипедах, – это не давало ей покоя, это уязвляло её в самую печёнку, и уж ей-то были очень по душе минуты моего унижения. Мне даже казалось, что она коллекционирует мои горькие минуты где-то у себя в памяти, или даже в девичьем своём дневнике.
Потом, на переменке, я видела в её глазах удовлетворение. Пожалуй, во всём классе только Тома испытывала ко мне ярко выраженную антипатию. Она смиренно принимала тот факт, что Жорка целый год «ходил» с Инкой, и ходила хвостиком за ними. Она смиренно принимала тот факт, что Жорка, непостоянный в своих симпатиях, стал «бегать» за Оксаной – и стала присуседиваться к ней на переменках и на променадах – в надежде, что и ей перепадёт его симпатии, что Жорка, как истинный дон-жуан, дойдёт когда-нибудь и до неё – Томы, и поймёт, что вот она – истинная драгоценность. Но когда, в очередной раз рассорившись с Инкой, вместо того, чтобы увидеть, наконец, истинный брильянт по имени Тома, Жорка начал кататься со мной на велике, тут бедная Тома совсем сникла. Она даже утратила свой природный ум, который ей бы должен был помочь увидеть очевидное: мы с Жоркой просто приятели, мы дружим, как мальчишка с мальчишкой, у нас общие интересы, мы не «ходим», мы дружим – а это совсем ДРУГОЕ. Так что можешь, Тома, продолжать свою охоту.
Но ревность – страшная штука. Однажды подсев на неё, человек потом может провисеть на этом крючке всю жизнь. И когда, через много-много лет мы с Томой неожиданно встретились, две взрослые замужние женщины, имеющие взрослых сыновей, (а Жорка, несостоявшийся Томин воздыхатель, был давно и благополучно женат на своей Инке), Тому точно так же затрясло от меня, как и тысячу лет назад.
– О, а ты так же заикаешься, как в детстве! – с радостным удовлетворением воскликнула она в ответ на моё: «Здравствуй, Тома!»
– Да, – улыбнулась я ей, – слегка запинаюсь, когда волнуюсь.
– Нет-нет, ты не запинаешься, ты заикаешься! – стала убеждать меня эта, ещё более располневшая, почти пятидесятилетняя женщина, в которой по-прежнему корчилась от ревности пятнадцатилетняя девчонка. – Послушай, улыбнись! – неожиданно сказала она приказным тоном.
– Улыбнуться? – и я улыбнулась ей.
– О, и зуб у тебя передний по-прежнему кривой! – возликовала Тома. Она готова была меня расцеловать за то, что я по-прежнему такая же «ущербная», как была в школе.
Бедная-бедная Тома… Как же трудно ей, бедняжке, приходится в этой жизни, как скучно ей живётся, как ущербна её радость, если радость эта лишь от того, что кто-то крив или хром. Какой, наверное, счастливой чувствовала бы она себя в стране уродов! (Впрочем, может, она и считает таковыми всех окружающих?)
– Ты знаешь, сказала я ей, – чтобы слегка подтрунить над ней и перевести всё в русло шутки, – действительно, на людей это производит неизгладимое впечатление: и мой кривой зуб, и моё заикание. Я столько комплиментов в жизни слышала по этому поводу! Приятно всё же быть нестандартным человеком.
У Томы от моих слов случился лёгкий столбняк. На прощанье я зачем-то подарила ей свои книги и сказала: «Когда прочтёшь, напиши пару слов». Конечно, Тома мне не написала.
Скорее всего, это именно она, Тома, начинала первой ржать на уроке. Кто же ещё? Если она через всю жизнь пронесла память о моих «недостатках» и до сих пор ей неизбывно радостно от того, что недостатки мои по-прежнему при мне, представляю, как ей было радостно в восьмом классе видеть моё унижение!
…А я в те минуты переживала чувство вселенского одиночества. Не сравнимого ни с чем… Я была не такая, как все. Меня можно было выставить на показ – на всеобщий смех…