Гонители - Исай Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару — ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
— В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!
В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.
В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.
Хасара он, как обещал матери, не тронул, но владение урезал, оставив ему из четырех тысяч юрт всего тысячу четыреста. Мать, донесли ему, сильно разгневалась и тяжко заболела. Она не позвала его к себе. Сам он из гордости не поехал.
А мать с постели уже не встала.
Перед величием смерти дрогнуло его сердце, малы и суетливы показались собственные хлопоты. С запоздалым раскаянием припоминал то немногое доброе, что сделал для спокойствия души ее. Не смог, не сумел сделать большего…
На время отошел от всех дел. В одиночку уезжал на охоту в безлюдные урочища, возвращался усталый, без дичи, шел ночевать к Борте. Ночами ворочался в постели, с растущей обидой думал о людях, которым он дает все, а они ему лишь причиняют боль.
Стоило ему лишь на малое время опустить поводья, отдаваясь душевной боли и обиде, как почувствовал, что власть над улусом переходит в чужие руки. Сторонники Хасара, правда, примолкли. Зато начал своевольничать Теб-тэнгри. Он пригревал возле себя обманутых, обласкивал обиженных, примирял спорящих, защищал преследуемых… К нему отовсюду тянулись люди.
Шихи-Хутаг, верховный блюститель ханских установлений, остался почти без дела: право разбирать тяжбы присвоил себе шаман. Тесно становилось у коновязи Мунлика, отца Теб-тэнгри, и пусто у ханской.
Стремительно, безоглядно, видимо, по заранее намеченному пути, шел Теб-тэнгри, ничего не страшась, к неизбежному столкновению с ханом. Он пренебрег его коренным установлением, долженствующим навсегда покончить с усобицами, соперничеством нойонов, — никто не смеет принимать под свою руку перебежчиков. К шаману стали переходить люди со скотом и юртами не только от простых нойонов-тысячников, но и от братьев, от ближних друзей хана. Если же нойон приезжал требовать людей обратно, дружки шамана его срамили, избивали и прогоняли.
Боорчу сокрушенно упрекал хана:
— Неужели не видишь — в улусе два правителя! Что установлено одним, рушит другой. Э-эх… Когда я был маленьким, моя бабушка говорила мне: если двое правят одной повозкой, она опрокидывается.
Хан все видел, все понимал. Но с шамана не снимешь пояс и шапку, как с Хасара, не отправишь в дальний курень на отдых, как Джэлмэ. Что делать?
Позвал к себе Мунлика, попросил: образумь сына. Старик развел руками — сын не в его власти.
В одиночестве бродил хан по своей просторной юрте, теребя жесткую бороду, подолгу смотрел через дымовое отверстие в бездонную синь неба, пытаясь прозреть волю силы, властвующей над всеми живущими на земле, и страх втекал в его душу, выстуживал ее. Он привык бороться с людьми, знал их, умел в каждом найти слабое место. Шаман, как все люди, рожден матерью, но он стоит над людьми: его уши внимают голосу неба…
Нерешительность хана подстегнула шамана. Не таясь он стал говорить нойонам: Тэмуджин наречен Чингисханом на курилтае, воля курилтая выше ханской. Установления для улуса и для хана должны исходить от курилтая.
Шаман знал, чем привлечь к себе нойонов. Каждый прожитый день усиливал его и ослаблял хана. И Теб-тэнгри, видимо, решил, что пришел час бросить повелителю открытый вызов.
От младшего брата хана Тэмугэ-отчигина ушли люди, и тот послал за ними нойона Сохора. Шаман не захотел его даже выслушать. А братья шамана побили Сохора, привязали на его спину седло, на голову надели узду и, подгоняя бранью, ударами плетей, вытолкали из куреня.
К шаману поехал сам Тэмугэ-отчигин. Теб-тэнгри спросил, мягко улыбаясь и осуждающе покачивая головой:
— Как ты мог слать ко мне посла — ты, которому надлежит являться самому? А?
— Верни людей, Теб-тэнгри! Я приехал требовать! Ты влез в чужие дела, шаман. Должно, не ведаешь, что за это бывает.
— Я-то ведаю все. А вот как может букашка, ползающая в траве, судить о полете кречета, мне не понятно. Кто позволил тебе говорить со мной через послов, будто хану? Твой брат?
— Брат не дозволял, но…
— Ага, ты присвоил то, что принадлежит другим. Ты виновен. А раз виновен, становись
на колени и проси прощения. Может быть, я смилуюсь над тобой.
— Я не сделаю этого, шаман! — Тэмугэ-отчигин вскочил в седло.
Братья Теб-тэнгри стащили его с коня, силой поставили на колени, тыча кулаками в затылок, принудили склонить голову. Кто-то за него писклявым, плачущим голосом сказал:
— Прости, великий шаман, ничтожного глупца. Больше не буду.
Вокруг стояли воины, нойоны, и никто не захотел или не посмел заступиться за униженного, оскорбленного ханского брата.
В орду Тэмугэ-отчигин примчался рано утром. Хан еще не вставал с постели. В юрту его впустила Борте.
Тэмугэ начал рассказывать спокойно, но обида была такой свежей, так жгла его — едва удержался от слез. Борте хлопала себя по бедрам, колыхаясь оплывшим телом, горестно говорила:
— Как терпишь это, Тэмуджин? Шаман твоими руками чуть было не расправился с Хасаром. Теперь опозорил Тэмугэ. Скоро он и за тебя самого возьмется. Уйдешь вслед за своей матерью — что будет с нашими детьми?
Хан лежал, плотно закрыв глаза, борода торчком, короткие усы щетина, пальцы сами по себе мяли и рвали шерсть мерлушкового одеяла. Он знал, что надлежит сделать, и страшно было перед неведомой, не подвластной человеку силой. «Делаешь — не бойся, боишься — не делай», — сказал он себе, но это присловье не укрепило его дух, в леденеющей душе теплилась трусливая надежда, что все как-то утрясется само собой, как утряслось с Хасаром, небо отвратит неотвратимое. Давя в себе и страх, и эту надежду, он поднялся, быстро оделся.
— Тэмугэ, моим именем пошли людей за шаманом. И приходи в мою юрту.
Там все обдумаем.
Любое трудное дело, как всегда, захватывало его всего без остатка. Он сам расставил в орду и вокруг юрты усиленные караулы, собрал самых надежных и храбрых людей, каждому определил его место. Все продумал, предусмотрел. Из-за хлопот на время даже позабыл, к чему готовится, и, когда пришла пора ожидания, тревоги, сомнения, страхи вновь овладели им, он уже не думал о том, какой будет конец всего этого, а желал лишь одного — скорее бы все произошло.
Шаман приехал не один, вместе с отцом и братьями. Присутствие Мунлика обрадовало хана, к нему пришло чувство уверенности. Как обычно, Теб-тэнгри сел по правую руку, буднично спросил:
— Ты звал меня?
— Зовут равных себе. Тебе я велел приехать.
Мягко, словно вразумляя капризного несмышленыша, шаман напомнил:
— У меня один повелитель — вечное небо. Других нету.
— Это я уже слышал не однажды.
— Хочешь, чтобы твои слова запомнили, не ленись их повторять.
— Шаман, небо же повелело мне править моим улусом. Все живущие в нем — мои люди. Ты тоже.
— Нет, хан. Бразды правления тебе вручили люди, собравшие этот улус.
По небесному соизволению — да, но люди. А между смертным человеком и вечным небом стоим мы, шаманы, как поводья, связывающие лошадь и всадника.
Когда лошадь рвет поводья, всадник бьет ее кнутом.
Не такого разговора ждал хан, думал, что Теб-тэнгри признает свою вину, раскается хотя бы для вида, а он его станет обличать. Неуступчивость шамана и унижала, и пугала, лишала уверенности, без того невеликой.
Говорок Теб-тэнгри, уместный разве в беседе старшего с младшим, вел хана туда, куда он идти не желал, оплетал, как муху паутиной, его мятущуюся душу, и, разрывая эту паутину, он грубо спросил:
— Может ли быть у одного человека два повелителя? — И не дав шаману ответить:
— Почему же моими людьми повелеваешь ты? Почему топчешь мои установления и утверждаешь свои?
— Я смиряю гордыню у одних и укрепляю дух у других, а это, хан, дело мое, и я…
В душе хана уже затрепетал спасительный огонек гнева, распаляя себя, он сказал, как хлыстом ударил: