Лейтенанты (журнальный вариант) - Игорь Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так на комсомольском собрании назвали кучку отстающих. Чуть ли не сам я и обозвал. Эти ребята неразворотливы — где уж кинуться за другими в вонючую канаву. Тяжело осваивали стрельбу: затаить дыхание — непосильная задача. Не могли понять “азимут”. Вместо “командного голоса” — жалкий вопль.
На полигоне, приучаясь к свисту пуль, рота с полной выкладкой и с минометами (самыми мелкими — 50 мм ротными) ползла под пулеметными очередями в полутора метрах над головами (курсанты-пулеметчики отрабатывали стрельбу через свою пехоту). Я полз не зажмуриваясь... Жуть и восторг!..
А этих, позади, то ли в крик уговаривали, то ли волокли силой.
Теперь “болото” — единственно пригодный участок для меня самого.
Картошку “болото” чистило так, что залюбуешься. Кожура вилась лентами... Голые картофелины летели в бачки то залпом, то врозь...
Вологодский парень спорил, доказывая, что по национальности он не русский, а “вологодчик”!.. Вот и хохотали до слез... Увидя, что я к веселью не расположен, ребята не обиделись. Дали удобный ножик:
— Если сумеешь, срезай как можно тоньше.
Просто и естественно: “Вот картошка, вот мы, и ты — с нами”. И в душе что-то шевельнулось.
Монтин вдруг запел! Приятный голос и безупречный слух.
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Остальные подхватили.
Картошка картошкой, песни песнями, но Монтин начеку:
— Шабаш!
И тут же наверху запела труба.
Пообедав, работали до ужина. Его ждали с вожделением. Самый желанный наряд в роте — на кухню. Попавшие туда счастливцы выносили своей роте на ужин несколько кастрюль с мясной подливкой. Такова традиция. Пиршество оборачивалось общим поносом. Тоже традиция.
К концу дня подвальная сырость оказалась не сырой, воздух — легким, потолок — высоким... И всех ребят знаю давным-давно.
И сдержанного волховчанина Шамохина (называл себя: “почти ленинградец”, чем стал мне, наполовину ленинградцу, особо симпатичен). И веселого (правда, только в подвале) ярославца Тихменева (“Ярославцы, ух, торгаши, арапы! Сорок по сорок — рупь сорок, папирос не брали — два шестьдесят, ваши три рубля, гривенник сдачи, следующий!”). И упрямого “вологодчика” Бирякова (“Есть такая национальность! У вас „ладонь“, у нас „долонь“, у вас „мешкать“, у нас „опинаться“”), и тихих костромичей Трифонова и Божерова — то ли хворых, то ли робких.
Когда ребята узнали, что учился “на художника”, то сообразили: не я ли рисовал плакаты с новой формой? Они в роте понравились сразу.
— Так ты взаправду, что ль, художник? — восхитился ярославец. — Большие деньги будешь зарабатывать!
Долгожданное признание моей незаурядности... Почувствовал себя неловко и отшутился: “Художник от слова „худо“...”
— А чего такого! — сам смеясь громче всех, заявил “вологодчик”. — Я бы тоже нарисовал, если б умел!
“Болото” оказалось славными ребятами — мне полегчало жить на свете.
С “вологодчиком” Биряковым мы сошлись поближе. По его словам, я попал на “картошку” по подсказке Монтина. Глядя на рисунки, он будто бы сказал: “Парня надо спасать”.
— Ты ведь дерьмово себя держал, пока не оголодал. Что было — быльем поросло... — утешил он.
Узнал от “вологодчика”, что “Монтин и команда” (так их прозвали в роте) тот суд сочли издевательством и при голосовании воздержались. Голосовать “против” не рискнули — здесь не профсоюз с демократией. И вроде Монтин еще сказал: “Прозевали горемык. Одного не вернуть, выправить хоть этого... Но как себя поведет”.
Вернувшись в роту, очень скоро понял, что, кроме отдельных личностей, никто и не думал меня презирать — не до меня. Сначала я выпал из-за голода, потом лечился... Отстал от ротных дел, как от поезда, — не более того. А тут...
Несмотря на забитый под завязку учебный день, случалось всякое. То несколько серьезных драк в спальне, еле удалось утаить от взводных. То свои патрули приволакивали из города, спасая от комендатуры, пьяных соучеников... То кого-то за дерзкое поведение сажали на губу... То шаставшие по девкам курсанты, попав в облаву, горели за самоволку. И, наконец, ЧП всерьез. Парень из красивого гранатного запала (“такой золотенький”) вздумал сделать ручку — оторвало пальцы. Теперь роту трясет следствие: самострел или глупость и нет ли еще желающих?
Как тут помнить о двух доходягах, что-то там укравших?
Я попал в тот мир роты, о котором и понятия не имел. “Болото” ненавязчиво вылечило меня от мнительности и гордыни. Я повзрослел.
За небольшие деньги (кое-какие переводы шли иногда из дома, но было и жалование 40 рублей) у кочегаров, двух немолодых мастеровых, покупали (каждый себе) ломтики черного, да другого и не было, хлеба и поджаривали в топке. Разнообразие — и “червяка морили”.
Приглядевшись, понял: Монтин приближал не всякого. Неприкаянных и одиноких.
Нe могу вспомнить его ни отрабатывающим “учебно-строевой, с подсчетом вслух”, ни тренирующимся на минометном миниатюр-полигоне, ни мучающимся в упражнении прицеливания из винтовки, прозванного: “Лежа, одно и то же, тремя патронами, заряжай!” Он вспоминается поющим, рассказывающим или слушающим... Мягкие черты лица, темные глаза, опушенные ресницами, временами светящиеся неярким светом. Он никому ничего не приказывал, но все происходящее рядом совпадало с его желанием, кроме того “суда”.
Остался Монтин в моей жизни загадкой.
В марте стали лучше кормить. Курсанты повеселели. Теперь, если случалось продрогнуть, уже не просились в избы, а с гоготом катали бегом 120-мил-лиметровый миномет. Почти пятьсот килограммов! Да по снегу!
Месяц-полтора — и выпуск.
Большинство успевало, а “команда” плелась, отставая.
Крестьянским парням в армии все было в диковинку, иногда до нелепости. Почему, отходя от командира, надо обязательно поворачиваться левым плечом?.. И так все, чего ни коснись... Лепя из “чудиков” командиров, надо возиться. Но кому? Лейтенантам-преподавателям? Им некогда. Ради своей тыловой незаменимости им надо суметь двухгодичную программу втиснуть в полгода. Управиться бы с толковыми! Слабаков перестали замечать: “На экзамене вытянем, а там война с ними разберется”. Кое-кого, по наивности, это устраивало: “Чего корячиться? Меньше взвода не дадут, дальше фронта не ушлют”. Знать бы им: войне для “разборки” хватит и минуты.
Начальство объявило: “Кто завалит экзамены, будет списан на фронт красноармейцем!” “Команда” загрустила: “На фронт надо лейтенантом...”
Я нашел себе дополнительное занятие. Объяснял неумехам не торопясь. Переводил с уставного языка на понятный. Научил “командному” голосу, как научили самого: тренируясь, орать по вечерам на столбы во дворе. Вдолбил кое-какие приемы и приемчики, что перенял у старшекурсников и у ротных отличников. К экзаменам поднатаскал.
Стала ли армия им ближе? Вряд ли. Бессмыслица “левого плеча” осталась неодолимой. Малограмотным я выправлял письменные задания. Начитанность нулевая. Смысл существования книг им неясен, впрочем, как и религии.
В последнем с ними сошелся. Почему прилепился к ним? Из-за их естественности?
Учил их “азимуту”, учась у них деликатности. Страдал: мягкотелы, какие из них командиры!.. Оказалось, бойцы таких боготворили, подчиняясь без раздумий. “Мягкотелые” не давали превращать людей в пушечное мясо. Мало встретится таких командиров, да и век у них будет короток. Буду пытаться походить на них... Только получится ли? Война — это ведь выживание. Одни навстречу немцам поднимали руки, другие, когда угроза неодолима, исчезали, уводя подчиненных. Война ловила — человек увертывался.
В апреле прошли экзамены. Было объявлено: вся рота представлена к званию “лейтенант”.
— Ура-а! — крикнули мы и разошлись в ожидании двух звездочек на еще никем не виданных погонах. И — направления на фронт.
Ждать пришлось месяц.
Два предыдущих выпуска уехали без задержки, а нам — неожиданные каникулы: выход в город без увольнительной.
На главной улице и в переулках много старых, но добротных домов — здесь когда-то жили богатые люди. И сколько же церквей! Собор, монастырь, церкви помельче. Все бездействующее и обшарпанное — учреждения, конторы, базы...
Мимо книжного развала пройти невозможно. Ребята деликатно косились на полки с книгами, я рылся на прилавке. Двухтомник Джорджо Вазари!.. “Жизнеописания наиболее знаменитых ваятелей и зодчих”. Московское издание 1933 года при участии Дживелегова и Эфроса.
Ребята заинтересовались, но как было им объяснить, что автор, итальянский архитектор, живописец и историк искусства, навсегда велик уже тем, что в XVI веке первым ввел понятие “Возрождение”! Беспомощное ощущение пропасти: ничего не понимал в крестьянстве, они — в искусстве. Но раз их товарищ радуется, обрадовались и они. Решено отпраздновать: выпить пива. Ярославец Тихменев знал палатку, где не разбавляют.