Стань на меня похожим - Алексей Куценок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели друг перед другом и понимали, что все прошло и вроде бы закончилось хорошо. Моряк худел на глазах, выпивая залпом одну за другой. А я хотел уплыть туда, где не был мой друг даже в мыслях, а не ворочаться во сне на другой бок, сны переворачивая, как страницы нелюбимой книги.
– Языка я не учил, – говорил И., – ну, не получается у меня, русский я, могу, блять, матом разговаривать одним, могу морским языком, могу зековские словечки выудить, а вот иностранщины – не могу. Тогда английского языка не все учили. Только пока плывешь себе, плывешь, случайно начинаешь сходить с ума от однообразия и скуки. Вот я и принялся читать по 10 иностранных слов в день. Нашел в каюте словарь англо-русский и читал себе по вечерам. А когда в городе на сушу выходили, то я принимался с торговцами на этих 10 словах разговаривать и местных слушать, что они там лепечут себе. Страсть как хотелось понять каждого. И понимал, конечно, на уровне умозаключенного, понимал инстинктивно. Потом чувства и мысли их мог предсказывать. Но не более, глубина языка, кажется, отвращает меня. Понимать я хотел только их культуру и быт, да и так все видно, без пиздежа. Но тогда я слушал внимательно, и привлекали меня больше звуки этой мелодии, чем ее смысл, и строил я в своей голове картины блаженных пассий, будь то итальянские красноречия, или рембрандтовские натюрморты губ, когда я слышал французов. Любой язык казался недосягаемым, но чувствовался близким, когда я слышал его и воссоздавал картины у себя в голове. А вот слово «А?» или «Ха?» звучало на всех языках одинаково, замечал? Никто никого не понимал и каждый переспрашивал другого. Так и строятся знания.
– И что в итоге?
– Ну что, английскому я так и не научился, равно как и другим языкам, а думать стал. И стал думать только на своем, русском. А потому что нехуй лезть туда, где даже рыгают по-своему, с изяществом и пардоном. Свиньи какие-то, не то, что у нас, не стыдясь. Так а пить на любом языке всласть, вот что!
– Особенно по утрам, – добавил я и наполнил стакан И. до края. – Лимончиков жуй. Это тебе не ананасы, не портовые шлюхи с помадами цвета их неба, не тихий соленый, зато кислый, как родина наша. Точно тебе говорю. Я пробовал.
– Пробовал родину на вкус?
– Ага. Да каждый пробовал, если ездил в поездах в плацкарте, пил чай со вкусом хлорки и выл за окна о красоте зданий с надписями «Водка» и «Ритуальные услуги». А вообще, когда живешь на улицах и в природах, не только родину попробуешь. Все ее крохи и деревянные скамейки с жесткими спинками, а заднице еще и холодно в придачу под ними. Пробуешь жить как птица с крыльями подбитыми. И тебе все улететь не дают, держат, ломают крылья снова и снова. А ты покорно в пол глядишь и хлеб клюешь.
– А шлюх портовых я люблю, красивые они, – посмотрел И. вдаль мечтательно и не слушал меня.
Комната И. завораживала. Мебели почти не было: у стены книжный шкаф, на полу матрас, там же ноутбук и старый патефон с пластинками, лежат рядом и спорят между собой, кто нужнее. Не выигрывает никто. Шторы отсутствуют, как это обычно заведено в любых квартирах, зато повсюду висят лампочки Ильича на проводках и красиво светят, как маленькие солнца. А еще проектор на потолок лучом своим бьет и показывает немые фильмы о вечных скитаниях человека в самом себе, и от этого тело только успокаивается, находясь, хоть и ниже всего этого, но не в нем, и бродит само себе, и наблюдает.
– Птицы летают, а человек? Куда ему деться от самого себя? – И. перебил густую тишину и стал вяло жевать надкусанный лимон, собирая из салфетки самолетик.
– А человеку никуда не деться. Он на то и человек, умное существо, но недоразвитое. Горя в нем много с рождения, смерти много. Вот он за ней по пятам и бродит по привычке. А свернуть и по другой дороге не решается пойти, а вдруг там враг? И его как малого ребенка за руку вести приходится. Или пинком под зад помогать.
– А как же быть тогда с собою? А если полететь? Как птица, в далекие края.
– А чем дальше, тем темнее. В небо посмотри. Что видишь?
– У нас тут свое небо. А вообще, солнце, облака всякие, синеву. – Вот, а за ними-то что?
– Не вижу.
– Вот и я говорю, не видишь, и интересно, что там, но страшно. А вдруг там то же, что и тут. Те же облака, только вид сбоку. И куда летят все эти птицы, а за ними и женщины в фетровых шляпах и мужчины-эмигранты? – я смотрел на И., уже изрядно окосевшего, и тот, представляя себя то ли романтическим героем, то ли политическим эмигрантом, тихо прошептал: – Любовь?
– Тьфу.
– Ну что ты?
– А я думал, все летят туда, где солнце выше и люди добрее. Где социализм построен, так сказать. А ты мне тут любовь, любовь.
– А что же, за нее только пить прикажешь?
– Пьют за здравие, а за это – выпивают. Вот ты, как и я, был женат. И что?
– А что, а ничего. Дурак был, а она умнее. Самая умная женщина на свете, поэтому и ушла к богатому журналисту-телеведущему. Хороший парень, кстати, как-то в рыло мне дал, зато за дело. Теперь в пирогах клубничных и шампанских десертных купаются оба, кайфуют. И не любят, конечно, зато живут. А для меня любовь, ну, другое. Это когда ать! и колет, ноет, верещит, и никаким шампанским не затушишь.
– Точно. А еще, бывает, екнет – и в монумент превращаешься. Только и думаешь, лишь бы кровь по венам опять побежала. И в глаза ей смотришь, а она в твои, и не хочется улетать на юга или в деревни, лишь только смотреть в них и видеть то, что, значит, произвело нас всех на свет и главным должно быть. А мы? В бутылку смотрим и видим то, что убьет нас скорее, чем воскресит.
– Может, мы влюблены в смерть?
– Поэт, блять. Свинья ты, а не поэт, ноги с простыни убери.
– Да че ты?
– Это мамины, а ты в ботинках, какого хуя, кстати?
– Так мы же собирались в магазин идти. За едой.
– Давай не сегодня, фингал еще не слез мой… У меня там еще какие-то креветки остались и виски бутылка, пойдет?
– Ага, пойдет, как говно по трубам в море. Романтика!
– Помнится мне, стою я на балконе и курю какой-то уже пожеванный табак, вниз на ночь подножную гляжу, а там девочка стоит на своем балконе. Вышла такая вся в белом, халате, а не тапочках. И свечки поджигает, и сидит себе, курит тонкие сигаретки. И мне так за нее романтично стало. Противное слово такое, на деле выглядит нелепо и неправдоподобно, а нравится всем.
– И что нам с этим делать-то?
– А выход, кстати, всегда один. Из всех безвыходных любовных положений.
– И какой же?
– 250 грамм бархатной и стихи любимой. Совмещать, так сказать, приятное с полезным надо.
– С неполезным, скорее.
– Да пей ты уже…
После мы долго молчали, каждый о своем. И., наверное, плавал в своих соленых морях, такой весь молодой и красивый, в тельняшке и с татуировкой на плече по малодушию. На нем была выбита женщина в каске с наливными грудями, совсем как его будущая уже бывшая жена. И возможно, пытался изъясняться с продавцами орехов и приправ на ломаном английском, повторяя одни и те же пару заученных слов. А после с веселой улыбкой и хромым взором вперед шагал в сторону красивых девушек в летних и легких сарафанах, ярко рыжих или белокурых, как морская пена, с большими карими или голубыми глазами, впрочем, всегда они были разные, но одинаково прекрасны. И говорил с ними, спрашивал про погоду и цены на ананасы. А те едва ли могли понять его, но улыбались, и, кажется, все были счастливы. Долетели, думали птицы. Улетать никуда больше не нужно.
Ах, женщины. Точно потусторонних сил знахарки и матери всего живого. Смотришь на них и восхищаешься каждой. Вот одна, черноволосая и страстная, как цыганка или кабардинка, проходит мимо, оставляя после себя тонкий лоскут такого же темного и сладкого запаха, и ты понимаешь, что уже влюбился в эту красоту. Завораживает ощущение полного отсутствия контроля над собой, чувства светлого и беспомощно ясного. А тут вдруг слева еще одна, яркая, словно Каспийское море, в красном платье до коленок, волосы распущены. И та уже пахнет больше кокосовым молоком и лаймом, и похожа она на всецветный бутон, вечно сияющий и дышащий глубоко-глубоко. И думаешь, ну что ж поделать, и тебя полюблю. И тебя, прелестная финка у кафе с мороженным, и вас, леди, так громко ступавшую по тротуару, стуча каблуками в такт моего сердца. И ту, и вот эту, и… ах, цветы жизни, спящие так долго, и нет их месяцами, годами, зимами холодными и веснами недоспелыми. И нет вас более нигде и никак, лишь, когда ото сна отходя, сам и вы сами глаза откроете, и любимыми снова вы станете, а я любящим. И снова начнется игра в гляделки, шорохи и громкие возгласы, короткие миги счастья и долгие мучения после. Любви на всех хватит, думал я. Не хватило.
3
Золотое время мое? Проспал ли я тебя, или было ты не так светло и ярко, как называют тебя? А может, у каждого оно наступает в разные годы жизни? Пропустил, не заметил или виду не подал. Когда мои сверстники играли в футбол по дворам или делали замки из песка, я воровал хлеб в гастрономе и курил бычки на последнем этаже своего подъезда. Был и футбол, и пески, только гораздо раньше, чем это было у них. К 15 годам во дворах меня обходили стороной и тыкали пальцем «это он, он», а я всего лишь был пьян и шел к заброшке читать Эдичку и восхищаться его лютой любовью в песочнице с негром. Романтика была для меня престраннейшим делом. Я не ввязывался в дурные дела и не был в плохой компании, я делал все сам, сознательно никого не слушая. Когда подрос и уже ходил в старшую школу, стал много читать, тогда-то и узнал я, что хулиган может быть кем угодно, даже поэтом. В особенности поэтом. Теперь в магазинах я крал канцелярию, бумагу и ручки, а иногда и портвейна бутылку удавалось вынести. Все тогда крали – и далеко не от хорошей жизни. Я же уверен был, чувствуя себя Робин Гудом, что ничего плохого я не делаю, лишь разрушаю моральную ценность государственной идеологии и разрываю свои оковы школьного промывания мозгов. Вроде сейчас я украду это все, напьюсь, а потом поэму напишу, и мне за это спасибо скажут, а если спросят, как я ее написал, я обману, что трезвым был и о них, о людях, думал. А если правду скажу, так забудут про меня и сотрут имя из паспорта, посадят или сожгут. Поэму, конечно, не меня. Отчасти я был прав во всем, что делаю, но выбрал не лучший способ доказывать что-либо.