По дуге большого круга - Станислав Гагарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне так было легче с ними, валять дурака, я видел, как Галке от этого трудно, только иначе поступать не мог.
Когда-нибудь должна была состояться эта встреча, и вот она состоялась… В те бессонные ночи в бараке я не раз и не два думал о том, что скажу этим двоим, когда жизнь нас вновь толкнет друг к другу, и часто в лицах представлял теперешний разговор…
Сегодня день премьеры. Внешне я спокоен. Можно поднимать занавес. Не все пойдет гладко, жизнь никогда не бывает гладкой, но я готов выйти сейчас на сцену и произнести первую реплику.
— Итак, мы начинаем, — сказал я и потер руки.
Эти двое не откликнулись на мои слова, смысл фразы не зацепил их сознания.
«И хорошо», — подумал я.
Наш ужин сошел бы скорее за поздний обед. В зале было пустынно, Стас «уточнял» холодные закуски, я отвернулся и стал смотреть по сторонам.
Через столик от нас сидел странного вида малый, взъерошенный, измятый, с кривоватым носом и тонкогубым ртом. Перед ним стояла бутылка с вином. Он наливал фужер, медленно отпивал глоток, вертел фужер пальцами, ставил его на место, поднимал бутылку и пристально рассматривал этикетку. Насытив свое любопытство, он возвращал бутылку в прежнее положение, и «операция» повторялась.
«А еще говорят, что пить в одиночестве скучно», — подумал я.
Не доводилось мне пить одному, но одиночество было знакомо.
Одиночество всегда разное. По времени, по ощущениям, по пространственному признаку. Внешнее, когда, скажем, оказался ты в камере, и внутреннее, духовное, идущее от твоей способности быть не таким, как окружающие тебя люди, от твоего неумения или нежелания — это часто одно и то же — приладиться к их уровню, от душевной твоей неустроенности, что ли…
Мне знакомо одиночество капитана, он наделен им по должности своей. Разные есть капитаны, но истинный капитан по-настоящему одинок. У него не должно быть сомнений, капитан не может ни с кем поделиться ими, никого из экипажа не имеет права выделить, он за все отвечает, и грех любого члена экипажа — его, капитанский, грех.
Одиночество неразделенного чувства, одиночество непризнанной индивидуальности писателя, художника, актера…
Ты спешишь поделиться лишь одному тебе открывшейся истиной, а тебя не хотят слушать, и еще хуже, если слушают, сочувственно покачивая головой…
Есть и другое — одиночество в четырех стенах. Иногда оно губит человека, ведь человек один не может… А кому-то служит и лекарством иногда…
И сейчас подумалось, что зря согласился сегодня пойти в ресторан, не к добру этот ужин, было бы легче коротать вечер в окружении молчаливых стен…
Нам принесли разные закуски, мне нарзан, Стасу водку и сухое вино — для Галки.
— Первую ты можешь под салатик, Стас, — сказал я, — а у Галки есть шоколад.
— Мне тоже водки, — сказала вдруг Галка.
Решевский не шевельнулся, потом протянул руку к бутылке.
Я налил себе нарзана, поднял рюмку и держал ее, выжидающе глядя то на Стаса, то на Галку. Они тоже подняли рюмки и не смотрели на меня.
— Тост нужен? — спросил я. — Или выпьем в рабочем порядке?
Решевский пожал плечами, а Галка сказала:
— За твое возвращение.
И единым духом выпила водку.
Меня покоробила эта лихость, еще я подумал, что правильно поступил, отказавшись от спиртного, которого не пробовал двадцать четыре месяца. Нет, уже двадцать шесть, забыл про два месяца рейса, если не считать джина, им отпаивали меня на том острове.
Выпил и Решевский. Как-то бочком, будто украдкой… Никогда не бывал он таким, но сейчас я его понимал, и мне не хотелось быть на Стасовом месте… Хотя… Нет, мне трудно об этом думать сейчас…
Разговор не вязался. Мы сидели и молчали, стараясь не глядеть друг другу в глаза. Я предложил повторить, и Стас снова наполнил рюмки. Мы выпили… Я курортный напиток, Стас водки, а Галка сухого вина. Со стены девушка с длинными волосами протягивала янтарь в ладонях, куски янтаря зажгло уходящее солнце, последние лучи его покидали зал.
Послышались громкие голоса — через зал проходила компания рыбаков с золотыми нашивками на плечах. Было их человек пять или шесть, они искали столик получше, и командовал ими рослый, самоуверенный капитан.
Он мельком взглянул на наш столик и приветственно помахал рукой.
Решевский ответил на приветствие, Галка тоже кивнула.
— Васька Мокичев, — сказал Стас. — По-прежнему все в перегоне, в Морагентстве торчит, хлебное место… Хочешь поговорить?
— Не надо, ведь Васька не узнал меня. И хорошо. Пусть его… Помнишь, Стас, как мы подрались с ним в мореходке?
Решевский улыбнулся.
— Помню, — сказал он, наколол вилкой белый кружок редиски с розовым ободком и стал разглядывать его.
Собственно, подрался я, а Стас выручил, когда Мокичев зажал меня на полу и придавил мою грудь коленом. Он свалил Мокичева ударом кулака в челюсть, накинулся на него, словно зверь, крича: «Маленького, да?! Маленького?!» На первом курсе мореходного училища я был щуплый и низкорослый — это потом на казенных харчах отъелся… Тогда Мокичев бросил хлебом в официантку и в ответ на мои слова о том, что с хлебом так не поступают, напялил мне на голову пустую миску, я полез с ним, крепким здоровым парнем, в драку.
Вдвоем со Стасом мы одолели Мокичева тогда. А так бы мне конечно же несдобровать.
Странно… После той драки мне с Васькой нечего было делить, а вот со Стасом поделили. И сейчас, по логике, он больше мне враг, чем этот Васька Мокичев. Так это или нет?
Я мысленно назвал Решевского врагом и ощутил, как в потаенных уголках сознания зашевелилось сомнение… Нет, даже сейчас не стал бы драться с Решевским. Сейчас — тем более… Ведь время упущено уже. Мы преломили со Стасом хлеб. Так когда-то заключали меж собою мир славяне.
Погасли на стенах желтые блики, и в зале загорелся свет. Молчание становилось невыносимым, долго так не могло продолжаться, и я попросил Решевского рассказать про нашу мореходку. Там он сейчас преподавал навигацию и морское право.
Под Стасов рассказ легче думалось. Затеялась какая-то видимость разговора… Стас говорил, я по ходу что-то спрашивал, с чем-то соглашался, поддакивал, только ничего не слышал из того, о чем рассказывал Решевский. Я смотрел на заставленный стол, боялся взглянуть на Галку, мне казалось, что на нашем столе обязательно нужны свечи, зачем свечи — этого я не знал, но видел оранжевые язычки, дрожащие на сквозняке.
— Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают… — сказал я невпопад.
Стас замолчал.
— Ты чего? — спросил он.
— Ничего, это так, Стас… Не бери, как говорится, в голову. Свечи бы надо сюда.
— Свечи, — согласилась Галка, — это хорошо… И верно. Только свечей нам сейчас не хватает.
Галка не улыбалась, и никакого подтекста в словах Галкиных я не уловил. Уверен, что она вспомнила, когда был день ее рождения и я принес двадцать одну свечу. Конечно, она вспомнила именно это, и пусть так думает, а я вижу другие свечи, они горели в рождество сорок второго…
Это было в Моздоке.
Нас с Люськой и маму выселили на кухню, а в комнате разместились четыре немца — Очкастый, Вшивый, Фронтовик и Франц.
Питались они в столовой, только иногда перекусывали дома. Помню, как поразило сделанное мной однажды открытие: немцы едят сырое мясо! Это казалось диковинным и страшным. Вспомнились сказки о людоедах, и к нашему восприятию захватчиков добавилась еще и эта, такая яркая для детского воображения подробность.
Мама строго-настрого запретила нам появляться в комнате и глазеть, как едят немцы. Мне было почти восемь лет, я все уже понимал, знал, что к нам пришли оккупанты, и научился их ненавидеть. В застегнутом кармашке куртки в спичечном коробке у меня хранилась листовка со стихами. Я подобрал ее в лесу, когда мы жили в деревне, укрываясь от ночных бомбежек. Жаль, потерялся тот листок и до сих пор не знаю, кто автор тех стихов. Попросту запомнилась на всю жизнь лишь одна строчка: «Хоть по колена в крови, но я приду…» Теперь понимаю некую двусмысленность этих слов, но для восьмилетнего мальчишки звучали они однозначно и грозно.
Так вот, я все уже понимал, а Люське было три года, и девочка хотела есть. Люське недоступны были пока те понятия, которыми руководствовался в своем отношении к немцам я. Она останавливалась на пороге комнаты и таращила на немцев голодные глазенки.
Иногда ей доставался кусок, но я зорко следил за Люськой и чаще бывало, что успевал перехватить сестренку у двери, но Люська ничего не хотела понимать.
Под рождество немцам прислали посылки: елочки из бумаги, незнакомые нам сласти и тонкие свечи. Посылки получили и молодой немец в очках, сын врача из Дюссельдорфа, и баварский мясник, не без оснований прозванный нами Вшивым, и часто уезжавший на передовую берлинец — Фронтовик. Не было посылки только для Франца.