Грех и святость русской истории - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, есть множество стихов, проповедующих и атеизм, и нигилизм, и что угодно… Но в целом, если в стихотворении поэзия обнимает весь мир, если в нем есть чувство вечности – оно, без сомнения, религиозно. А вечность можно уловить только в мгновении. Вспомните у Лермонтова действительно изумительное начало: «Выхожу один я на дорогу…» И читатель, который проникается этой строкой, тоже выходит вместе с поэтом на дорогу, и оказывается, что «пустыня внемлет Богу…».
Кроме того, при публикации такого рода произведений нужно думать и просто о качестве как таковом. Потому что бездарное воспевание Бога – это нонсенс, это абсурд. К сожалению, сейчас часто сталкиваешься с тем, что многие люди (особенно из числа неофитов) стремятся выразить свои религиозные чувства в очень плохих стихах. А если религиозное чувство художественно не воплощено, оно не может передаться и читателю, и мы имеем лишь лозунг, декларацию, пусть и вполне благочестивую.
Корр.: Помнится, Михаил Петрович Лобанов написал в одной из своих статей, что во вроде бы совершенно светской поэзии Рубцова гораздо больше религиозности, чем в «богословских» стихах С.С. Аверинцева…
В. Кожинов: И он совершенно прав. Я глубоко уважаю Сергея Сергеевича как прежде всего человека очень образованного, как крупного ученого, но я не понимаю, зачем он пишет стихи, поскольку для этого у него нет никаких серьезных оснований. Несмотря на обилие христианской символики, его вирши как-то странно пусты. А у Рубцова религиозное чувство неподдельное, не вычитанное, органическое, вытекающее из всей его жизни. Как он сам совершенно справедливо писал о себе: «Я клянусь: душа моя чиста». И важно отметить, что в те годы, когда творил Рубцов, православие ни в коей мере не было «модным», как сейчас, и многие его строки выглядят для своего времени очень смело.
Корр.:В современном литературоведении, вернее, в той его части, которая декларирует приверженность ценностям православия, есть два крайних течения. Представители одного превращают почти всех наших классиков в каких-то святых, идеальных христиан, сглаживая все острые углы в их мировоззрении. Другие же, напротив, мерят отечественную литературу катехизисом и на этом основании ее полностью отрицают как недостаточно православную. Что вы думаете по этому поводу?
В. Кожинов: Любая крайность отражает скорее мироощущение того человека, который ее придерживается, чем объективную картину явления. Поэтому на подобный экстремизм, по-моему, просто не стоит обращать внимания. Как я уже говорил, истинная поэзия должна обнимать всю полноту бытия, и поэтому в ней вполне естественны богоборческие мотивы, которые так сильно звучат, например, у Лермонтова. Но ведь он почти одновременно с такого рода стихами писал и подлинно православные произведения… Мой покойный учитель Михаил Михайлович Бахтин, человек глубоко верующий, вообще говорил, что истинно религиозный человек всегда находится на грани веры и безверия. И мы знаем из житий святых, что даже у них были сомнения.
Корр.:Сам Христос преодолевал искушения и на кресте взывал: «Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?»
В. Кожинов: Совершенно верно. И поэтому я еще раз повторяю: поэзия – не молитва, не рифмованное богословие (последнее одинаково плохо и для поэзии, и для богословия). В ней должна присутствовать свобода человеческого выбора.
Корр.:Из ваших рассуждений, Вадим Валерианович, вытекает вывод, что антология русской духовной лирики, по большому счету, должна быть собранием просто лучших образцов отечественной поэзии…
В. Кожинов: В конечном счете, да. Хотя, безусловно, необходимы какие-то ограничения. Но когда речь идет о воплощении в стихах полноты мира… В частности, в лучших стихах разных поэтов возникает такая вертикаль, как бы сразу соединяющая небо и землю. И это, несомненно, глубоко религиозный мотив.
Корр.:В идеале я с вами, Вадим Валерианович, согласен. Но при таком подходе нам придется занимать стихами чуть ли не всю газетную площадь. Поэтому строгий тематический отбор все же неизбежен. И в этой связи на какие явления отечественной лирики вы бы особенно хотели обратить внимание «Десятины»?
В. Кожинов: Вы ограничили себя рамками XVIII–XX вв. И, наверное, это правильно. Хотя, на мой взгляд, великолепным образцом религиозной поэзии в широком смысле слова является, скажем, «Слово о законе и Благодати» (XI в.) митрополита Илариона. Кстати, недавно наш прекрасный поэт Юрий Кузнецов осуществил высокохудожественный поэтической перевод этого великого творения древнерусской словесности. Но можно, конечно, начать и с XVIII в., с ломоносовского «Вечернего размышления о Божием Величестве…» и гениальной державинской оды «Бог». Настоятельно советую вам обратиться к такому замечательному явлению как тютчевская плеяда (сам Тютчев, П.А. Вяземский, Ф.Н. Глинка, А.С. Хомяков, С.П. Шевырев, Л.А. Якубович, В.Г. Бенедиктов). Когда я в 1982 г. издал антологию этих поэтов (она недавно переиздана), то получился, по сути, сборник именно религиозной лирики. И тогдашняя цензура довольно долго ее терзала, причем коснулась даже рисунков ныне покойного художника Юрия Селиверстова. Например, на одном из них плыли на лодке святые Зосима и Савватий, о которых написал стихотворение Шевырев, и их потребовали убрать. Селиверстов просто рвал и метал, он считал, что согласиться на такое – кощунство. Но его духовный отец – Иннокентий Просвирнин (тоже уже покойный) сказал ему: «Юра, ну, представь, что они за парус зашли!» Так вот, поэты тютчевской плеяды как бы оттолкнулись от эпохи 20-х годов, с ее, прямо скажем, прохладным отношением к православию, и утверждали в своих стихах религиозные ценности. Пушкинская эпоха – это наш Ренессанс, с его культом античности, а тютчевско-гоголевская – наше барокко, которое, как вы знаете, в Европе было напрямую связано с католической контрреформацией. Сравните, для примера, религиозность Пушкина и Гоголя – какой разительный контраст! И в этом повороте отечественной культуры была настоятельная необходимость, без него, скажем, не мог бы создаться Достоевский. В силу того, что поэзия тютчевской плеяды была религиозной и политически скорее консервативной, ее затем постарались вытеснить и предать забвению. А по моему мнению, это явление по-своему не менее значительное, чем пушкинская плеяда.
Корр.:Вадим Валерианович, давайте хотя бы немного поговорим о центральной фигуре тютчевской плеяды. Тем более что вы специально занимались Федором Ивановичем, написали о нем прекрасную книгу. Совершенно очевидно, что Тютчев – поэт религиозный. Но мне кажется, что у него наряду с христианскими мотивами есть и очень сильные мотивы языческие. Каково, на ваш взгляд, соотношение христианства и язычества в тютчевской лирике?
В. Кожинов: Творчество Тютчева очень четко делится на два периода. В первом (20 – 30-е гг.) – господствует настроение достаточно далекое от христианского. Но я бы, правда, не стал называть его языческим, скорее этот период можно назвать натурфилософским, ибо поэт находился тогда под громадным влиянием германской мысли, прежде всего Шеллинга. Но второй период тютчевского творчества (50 – 70-е гг.; в 40-х Федор Иванович написал очень мало) является как бы отрицанием первого, и в нем действительно как высшие ценности человеческого бытия утверждаются ценности православия. Именно тогда создаются произведения, ставшие вершиной религиозной лирики, в том числе и несравненное по своему духовно-историческому значению «Эти бедные селенья…». Сам Тютчев, как известно, жил как раз на самой грани веры и неверия, о чем откровенно говорил: «Я верю, Боже мой! Приди на помощь моему неверью!..» Но он признал Истину православия, вне зависимости от всех своих сомнений, как что-то абсолютно высшее, во что, как и в Россию, «можно только верить», хотя бы для такой веры даже и не было каких-то «реальных» подтверждений. И эта вера оказалась для него самым важным, к чему вообще может быть причастен человек.
Корр.: Вадим Валерианович, мы, по-моему, в нашем разговоре уделили недостаточное внимание Пушкину. Сейчас появилось множество работ, в которых Александр Сергеевич предстает как глубоко православный поэт и мыслитель (наиболее талантливо эта точка зрения представлена в книгах, статьях и телепередачах высоко ценимого вами В.С. Непомнящего). С другой стороны, есть традиция, идущая от Розанова, трактующая Пушкина как многообразного «протея», как «эхо», отзывающееся на все, и в том числе и на религиозную тему как на одну из возможных тем. Что бы вы могли сказать по этому поводу?
В. Кожинов: В концепции Непомнящего есть определенный экстремизм, но она и не лишена большой правды. Ведь Пушкин, по словам Аполлона Григорьева, это «наше все», и в нем есть действительно все, как в белом цвете присутствуют все цвета радуги. И он вместил в себя и богохульство, и молитву. Пушкину принадлежит самое страшное (и самое талантливое) в русской поэзии кощунство – «Гавриилиада». Но когда позднее в «Пророке» поэт говорит: «И вырвал грешный мой язык, И празднословный, и лукавый…», то я думаю, что это своего рода покаяние. А в конце жизни Александр Сергеевич создал ряд замечательных стихотворений, относящихся к лучшим достижениям нашей духовной лирики. То есть нет основания упрощать путь поэта, но нельзя не видеть, что настроение Пушкина в его поздних вещах было не литературной игрой, а выражением его убеждений.