Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но позвольте: нет такой духовной позиции, которая, будучи развитой до предела и последовательной, не была бы достойна уважения. Сила может существовать в слабости, твердость — в шаткости, последовательность — в непоследовательности, а великое — в малом. Отважная трусость, острая, как сталь, мягкость, атакующее бегство.
Среда
Безумный ветер.
Мучаюсь в той мере, в какой мне доступно нефизическое мучение — скорее, безнадежность, чем боль. Спешу отметить: я горд тем, что мои боли не чрезмерны. Это сближает меня с посредственностью, т. е. с нормой, приближает меня к самым фундаментальным основам жизни.
Относительно Бога. Нечего мечтать об абсолютном Боге на небесах, о Боге в давнишнем понимании. Этот Бог для меня умер, я не найду Его в себе, ибо знаю, что во мне нет на это материала. Но есть возможность Бога как вспомогательного средства, как моста-пути, ведущего к человеку.
Такое понимание Бога можно легко обосновать. Достаточно исходить из того, что человек должен существовать в рамках своего вида, что природа вообще, природа мира дана ему прежде всего в качестве природы человеческого вида, что сосуществование человека с другими людьми имеет приоритет перед его сосуществованием с миром. Человек существует для человека. Человек существует по отношению к человеку. Потому мог возникнуть миф абсолютного Бога, что он помогал человеку открыть другого человека, сблизиться с ним, соединиться.
Пример: Вейль. С кем она хочет соединиться — с Богом или через Бога с другими человеческими существами? Кого она любит — Бога или же через Бога человека? Из чего возникает ее сопротивляемость смерти, боли, отчаянию — из ее связи с Богом или с людьми? Не является ли то, что она называет милостью, состоянием со-существования с другой (но все же с человеческой) жизнью? А значит, абсолютное, вечное, неподвижное «Ты» это всего лишь маска, за которой скрывается лицо простого смертного… Грустное, наивное и трогательное… Такой прыжок до Небес, и все ради того, чтобы со своего «я» перепрыгнуть на находящееся в двух метрах чужое.
Если же вера — это лишь такое состояние души, которое ведет к другому существу, бренному, человеческому, то это состояние должно быть доступно мне даже если отбросить вспомогательный миф о Предвечном; честное слово, не знаю, почему бы не проверить действенность этого принципа на самом себе. Мне, видать, ключа какого-то не хватает. Наверное, Бог — один из возможных ключей, но должен существовать и другой ключ, соответствующий моей природе. Коль скоро речь зашла обо мне, то вся моя жизнь, весь мой опыт, вся интуиция, короче — все толкало меня в этом направлении, т. е. не к Богу, а к людям. Облегчение ухода в мир иной, я бы сказал, нормализацию умирания, я мог бы получить только путем перекладывания груза моей индивидуальной смерти на плечи других людей и вообще подчиняясь другим.
Люди — это страшная сила по сравнению с единичным человеческим существом. Я верю в сверхъестественную исключительность коллективного существа.
J. рассказывал мне о том аде, который ему пришлось пережить в немецком концлагере, в Маутхаузене. Атмосфера этого лагеря — человеческая атмосфера, поскольку лагерь создан людьми, и была она такой, что смерть стала легкой, и он, идя в газовую камеру (от которой спасся чудом), жалел, что не успел съесть утреннюю пайку хлеба. Это ослабление смерти (как явления) было не только следствием физической пытки — это «дух» стал другим… унижающим и обесценивающим.
Средства нашего общения с людьми как были, так и остаются ничтожными. Страшно одиночество животных, которые едва находят общий язык друг с другом… А человек? Мы еще не слишком далеко ушли от животных, мы понятия не имеем, чем может оказаться вторжение другого человека в нашу замкнутую самость.
Почувствовать, каким ты станешь в будущем… вот это знание!
Четверг
Лефевр о Киркегоре:
«Он потерял любовь, невесту. Он молит Бога возвратить ему все это и ждет…»
«Так чего же ждет Киркегор? Он требует повторения той жизни, которую он не пережил, он требует возвращения потерянной невесты».
«Он хочет повторить прошлое, чтобы к нему вернулась Регина[108], такая, какой она была во время их помолвки…»
Как же это похоже на «Венчание»! С той только разницей, что Хенрик не обращается к Богу. Он свергает своего отца-короля (устраняет то единственное звено, которое соединяло его с Богом и с абсолютной моралью), после чего, провозгласив себя королем, он будет стараться вернуть прошлое с помощью людей, он попытается вылепить из них реальность.
Магия божественная и магия человеческая.
Как и все марксисты, пишущий об экзистенциализме Лефевр местами кажется мне проницательным, а мгновение спустя — он как будто из окна выпадает на улицу — такой становится бульварный и невозможно плоский.
Когда же кончится этот вихрь, эта сумятица, безумие листьев, отчаяние ветвей? Одни деревья успокаиваются, а другие начинают стонать, шум переходит с одного места на другое, а я — закрыт — в доме и в себе… и сейчас, ночью, взаправду боюсь, что «нечто» может выглянуть из темноты… Нечто ненормальное… ведь моя безобразность возрастает, мои отношения с природой плохи, нечетки, неопределенны, и эта неопределенность делает меня доступным для «всех». Я имею в виду не черта, а «что угодно»… Не уверен, достаточно ли ясно? Если бы стол перестал быть столом, превратившись в… Не обязательно во что-то дьявольское. Дьявол это только одна из возможностей, вне природы — беспредельность…
«Крайность» окружила меня со всех сторон, и осада эта исполнена трепета и могущества. Но, как я уже с удовлетворением отметил, я гашу о себя все могущества. Романтик в моем положении вожделенно отдался бы этим фуриям. Экзистенциалист — пестовал бы страхи. Верующий — каялся бы перед Богом. Марксист — углублял бы марксистское понимание… Не думаю, что кто-нибудь из этих серьезных людей стал бы защищаться от серьезного восприятия этого опыта, что же касается меня, то я делаю все возможное, чтобы вернуться к обыденному измерению, к обычной жизни, не слишком серьезной… Я не хочу ни пропастей, ни пиков, хочу равнину…
Возвратиться из «крайности»…
Я вполне освоился с тем методом мышления, который делает возможным такое возвращение. Я говорю себе: твое умирание живет, причем очень интенсивной жизнью. Ты переживаешь смерть, чтобы описать ее как можно более живо, ты хочешь использовать ее в своей литературной карьере, отложить на черный день. Ты заглядываешь в пропасть затем, чтобы рассказать другим о том, что ты там увидел. Ты ищешь величия, чтобы на вершок возвыситься над людьми. Перед тобой бездна, а за тобой шумный людской мирок…
Да разве только я? Не для того разве предпринимались «величайшими представителями человеческого духа» все исследования Неизвестного, чтобы в серой обыденности стать великим философом, поэтом или святым? Как объяснить, что нет в моих словах иронии и что именно на них строю я все мои надежды?
Диалектика, сокрушающая величие ради ничтожного. Прийти к посредственности. Освоить посредственность на высшем уровне (компрометируя любую крайность, правда, заранее исчерпав ее) — все это соразмерно со мной.
Пятница
Польский католицизм, такой, каким он исторически сложился в Польше, я воспринимаю как перекладывание на чужие плечи — в данном случае на Бога — тех тяжестей, которые больше нет сил нести. Это точь-в-точь отношение детей к отцу. Ребенок находится под опекой отца, которого он должен слушаться, уважать и любить, исполняя его приказания. Именно поэтому ребенок может оставаться ребенком, что все «крайности» оставлены Богу-Отцу и Его земному посольству — Церкви. Таким способом поляк завоевал молодой зеленый мир, зеленый — в смысле «незрелый», но также и в том смысле, что в нем луга, деревья и цветы, а не метафизическая чернота. Жить на лоне природы, в ограниченном мире, оставляя черноту вселенной Богу.
Меня, такого ужасно польского и ужасно против Польши взбунтовавшегося, всегда раздражала инфантильность польского мирка, вторичного, упрощенного и набожно-благочестивого. Польскую застойность в истории я относил на его счет, сюда же — и польскую импотенцию в культуре: ведь Бог вел нас за ручку. Это послушное польское детство я сравнивал со взрослой самостоятельностью других культур. Этот народ без философии, без осмысленной истории, интеллектуально дряблый, духовно робкий, народ, сподобившийся только на «приличное» и «порядочное» искусство, народ-размазня лирических рифмоплетов, фольклора, пианистов, актеров, народ, в котором евреи и те растворились и потеряли свой яд… Мою литературную деятельность освещает идея вернуть поляка из всех вторичных реальностей и столкнуть его непосредственно в мирозданье — пусть живет, как сможет. Детство его хочу разрушить.