Картезианская соната - Уильям Гэсс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако… что же все-таки птичка-кардинал сделала плохого кукушке? Чем ее оскорбила? Какова была в случае с Лютером причина столь масштабной обиды? Запугивание в младших классах этого не объясняло. Родителей вроде бы не в чем было упрекнуть. Чем объяснялось глубокое ощущение обиды у Пеннера, обиды на всю Природу? Было ли это осознание пропасти между собственными амбициями и способностями, столь глубокой, что она казалась незаслуженным наказанием? Может быть, понимание расстояния между желанием и удовлетворением оказалось столь заурядным, столь болезненным и всеобщим, что Лютер Пеннер мог приписать его всему человечеству и потому решил стать его представителем, никем, обыкновеннейшим из обыкновенных, святым и низменным, а затем явиться новым пророком, неся утешение слабым, которые — по правде говоря — не наследуют царствия земного, а только вдыхают пыль его и едят грязь, умирают и в ту же землю уходят. Если только…
В период этих рассуждений я получил неподписанное письмо со штемпелем Гаханны, штат Огайо. Видимо, до Пеннера дошли слухи о моих изысканиях. В письме содержалось обвинение в мой адрес, что я сую нос, куда не просят, и несколько других высказываний, которые я предпочту не воспроизводить. Затем на много месяцев вновь воцарилось молчание.
Когда я снова услышал о Лютере Пеннере, он изменил имя. Теперь его звали Ромул. Попросту Ромул. Он проповедовал новое язычество, основанное на идее о размножении сакральных предметов посредством жестко определенных актов поклонения, обещая тем самым победу над обыденным миром. К тому моменту было таким образом избавлено от обыденности и возведено в ранг священных восемьсот предметов: шарфы, сковородки, цветы в горшках, три кресла, несколько подоконников, лестница, чертово колесо, деревянная лодка, а также множество других. Судя по редким сообщениям в печати, в основном пренебрежительным и снисходительным по тону, в этом древнейшем, ныне возрожденном учении различалось несколько уровней чистоты, а также несколько степеней ухода от мира, и даже пустая консервная банка уже была поднята на двенадцать ступеней к совершенству.
Последователи Ромула утверждали, что чувствуют себя магами и богами, поскольку они обрели способность творить предметы высокой духовности из самых обыкновенных вещей: например, бак, который необходимо было наполнить, ложка, башмак, специи в баночке, но до самой баночки еще не дошло. Одной женщине, которая до того была чрезвычайно заурядной, Ромул своим священнодействием даровал освященную лодыжку. Теперь, изгалялся репортер, он работает над облагораживанием остальных частей тела. А когда-нибудь, в отдаленном будущем, мир станет подобен музею, полному бесценных, бесполезных и всеми почитаемых экспонатов — икон обыденности: песок, улитки и губная помада — все станет восприниматься равноценно, даже кукурузные початки и помойные ведра, не говоря уже о божественности убогого дивана, на котором по ночам почивал Ромул.
Мир когда-то действительно был святым, и божества на самом деле проживали в прудах и на заоблачных вершинах. Ветры, качающие кроны деревьев; вода в реке; запах сена на лугу в теплый осенний денек, тучи мошкары и толпы цветов, так почему бы не сделать божеством согнутый или ломаный гвоздь? А также вазу, или игрушку, или подоконник? На любой предмет можно взглянуть особым образом (как именно следует глядеть — существовал рецепт, доступный, правда, только истинным последователям новой религии), и он сделается драгоценным, более того, бесценным, превыше всяких оценок, обогащенным своей благодатной индивидуальностью, изобильным вместилищем разнообразнейших качеств, доверху наполненных Бытием — короче, обретет бесконечность, станет вещью в себе. Из письма друга, живущего в Коламбусе, штат Огайо (где культ прижился лучше всего), я узнал, что спасение достигается, когда человек, подобно бойскауту, набравшему достаточно значков за достигнутые успехи, освятит достаточную часть ближнего к нему мира. Спасать следовало — и можно было — всё. Ромул утверждал, что видел Юнону, в ночной рубашке, одинокую, как сломанная тростинка, ожидающую возвращения божественного супруга из офиса, когда ночь продвигалась к ней сквозь туман, как рука незнакомца, и все это — туман, вы, ночь, акт продвижения — были пусть малые, но самостоятельные божества. Ничуть не менее, чем бутон в почке, как фонтан, который фонтанирует.
Вы — кто бы ни подразумевался под этим «вы» — будете спасены, только если кто-то спасет вас, уделив вам часть своего спасательного усердия. Как бы поместит вас в круг света. Что это за свет? Некая эманация благочестивого взгляда? На этом этапе возникали, как и следовало ожидать, проблемы сексуального характера, поскольку, например, женскую грудь с таким соблазнительным сосочком невозможно созерцать и восхвалять как источник утешения и ободрения. Можно лишь оценивать ее изгиб, ее строение, вспоминать ее иконографию, одним словом, это блюдо легче заказать, чем съесть. Ходили слухи, будто среди приверженцев Ромула практиковался нудизм, чтобы выработать привычку к виду обнаженного тела, что впоследствии позволяло рассматривать его созерцательно, отвлеченно и с пользой для искупления.
Тут было отчего прийти в глубокое недоумение. До меня доходили только беглые, случайные обрывки новостей, элементы его философии долетали, словно пепел по ветру. Я мог потому лишь строить догадки, основываясь на сведениях о прошлом, но и те чем дальше, тем сильнее казались мне обманчивыми. По-видимому, Пеннер теперь делал вид, что воспринимает мир как произведение искусства. Но ведь взгляд, брошенный на вещь, ничего в ней не меняет — таково положительное отличие зрения от остальных способов восприятия: чтобы распробовать, скажем, вкус, нужно откусить кусок от исследуемого предмета. Рассматривание изменяет лишь отношение смотрящего к тому, на что он смотрит. Хотя, конечно, епископ Беркли, к которому мы все обязаны относиться с величайшим почтением, верил в прямо противоположное: esse est percipi, быть — значит воспринимать, так утверждал он. Вернее, писал. Это принцип слишком неразумный, чтобы им руководствоваться.
Мне пришло в голову, что лишать предметы их практического, инструментального назначения значит разрушать их сущность. Выходило, что Пеннер переворачивает мир вверх дном: он мстит, делая полезное бесполезным, а бесполезное — ценным.
Не удалось мне также разрешить загадку взаимосвязи между местью и мочеиспусканием. Предназначен ли был этот новый культ стать чем-то вроде камерной музыки, подобно поэзии Джойса, где один уровень семантики уничтожает другой?
А что, если Пеннер был не родным сыном, а приемным? Объяснится ли этим его предрасположенность к перемене ролей, к смене масок, к бегству от окружающего, его периодически повторяющееся отступничество? Он никогда не был тем, чем казался. А может, он лишь притворялся, что притворяется?
И опять я долго не получал известий о нем. Мои собственные розыски то и дело заходили в тупик и прерывались. Я еще раз побеседовал с тетушкой Шпац, но результаты получил весьма противоречивые. «Я была в отъезде, когда Лютер родился», — сказала она. «А может, он был чьим-то внебрачным ребенком, как вы думаете?» «Он совсем не похож на родителей, — признала тетушка, — но ведь так часто бывает, не правда ли?» Я поинтересовался, часто ли случалось ему в детстве напустить лужу в кровать, но она ответила, что об этом не слыхала, хотя не удивилась бы, если бы так и было.
Я вторично повидался и с Клодом Хочем. Профессор признался, что после пережитого унижения, в состоянии крайней злости, провел исследование семантики выражений типа «насрать мне на вас». Он изложил мне свои вполне банальные выводы, причем обозвал Лютера Пеннера трусом за то, что тот вместо конечностей Клода использовал ни в чем не повинный и несчастный стол Клода, — а вы уловили символическое значение выдвижного ящика? — между тем мысли мои блуждали где-то далеко, пока вдруг не наткнулись на живую и яркую картинку воспоминаний: Лютер Пеннер, медленно поднимающий ногу.
Директор Мак-Тмин — точнее, отставной директор — мало что мог добавить к уже сказанному. Лютер Пеннер был маленьким плаксивым щенком, который пробуждал в людях их худшие качества. По его мнению, Пеннер — прирожденный провокатор.
Кроме того, впоследствии я получил от Хэрриет Хэмлин Гарланд — вот уж на что не надеялся! — записные книжки Пеннера. Она прислала их по почте, чему предшествовала немалая переписка с предварительными запросами и торговлей относительно их цены. Некоторые записи содержали весьма недружелюбные отзывы обо мне. Как я и опасался, Пеннер чуял мой скептицизм. Для меня, писал он, петух пропел не трижды, а трижды по трижды. Далее он совсем не великодушно добавлял: «и то потому, что больше петь не мог — охрип». Неужели он услышал и запомнил одну из моих шуток, произнесенных в компании?