Хемлок, или яды - Габриэль Витткоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
***
Почему ее никогда не вставляют в букеты?.. Она бы так красиво смотрелась - скажем, в вазе Голубого семейства... Но она была разбита X. Но цикута сейчас не цветет. Но когда луна становится такого же цвета, она навевает опасные грезы.
— О чем ты думаешь, Хемлок?
— О большом пучке цикуты. О вазе Голубого семейства, напоминающей мне об Оскаре Уайльде и его строчке: «Yet each man kills the thing he loves».
— He о Беатриче?
— Пожалуй, нет... Чужая душа - потемки. Хоть глаз выколи... Но камни - уж они-то не забывают ничего.
***
В городе пахло крупой, пеплом, приливом и свечным салом. Этот холодный, тяжелый запах приставал к вещам заодно с пресной отдушкой крови и приятной темнотой гниения, разносился угольным дымом и плотным желтым туманом, поднимавшимся с болот вдоль Темзы. Толпа выплескивалась шумной рекой в русла улиц между каретами, портшезами, стадами, возами. То был непрерывный поток: торговки имбирным печеньем и яблоками, перекупщики париков и старой одежды, водоносы и носильщики хвороста, точильщики ножей, пастухи гусей, хватавшие птицу за шею длинными крюками, торговки рыбой с корзинами синих мидий и больших серебристых угрей на головах, крысоловы, сгорбленные под бочками торговцы чернилами, семенившие в деревянных сандалиях служанки, продавщицы баллад с листами в руках, исполнительницы жалостливых песен с мальчуганами на плечах, лубочники, мещанки в больших черных фетровых шляпах поверх чепцов, подавальщики салепа[142] и отваров для телесного здравия. Под гам волынщиков и слепцов с трещотками махали колокольчиками разносчики пирогов и булочек. Скакали на костылях горбуны, пробирались между бродячими собаками безногие калеки, а шлепавшие босиком по грязи худосочные дети предлагали бараньи уши или требуху на решете. Все они толпились посреди сырных груд и бархатистой от мух ветчины, теснились у прилавков, где вечером, в красноватом свете фонарей, продавалась желтоватая копченая пикша, или выскакивали под дождевую воду, стекавшую с крыш без желобов. Казалось, этот черный город никогда не спит, а молчат здесь разве что карманники. Но запруженные ломовыми дрогами узкие проходы, лабиринты складов, где по закопченным фасадам поднимались мешки и бочки, неожиданно приводили к лесу торчавших в серебристом свете мачт. У дверей таверн цыгане продавали лаванду и птичьи гнезда, вдалеке крутили лопастями ветряные мельницы, а с наступлением сумерек по берегам растекалось жемчужное тепло - русалочье дыхание. Однако над городом веял безумный ветер Реставрации Стюартов, ведь после аскетичной эпохи Протектората, ужасов Чумы и Великого пожара весь Лондон охватила мания обжорства и кутежей[143]. Удержу тут не знали ни в чем. С одинаковым пылом следили за петушиными боями и участвовали во всеобщем веселье, когда в великие дни казней в Тайберне[144] на каждом глаголе умещалось до девяти висельников, и лишь самые зажиточные покупали себе привилегию: их трупы утаскивали за ноги родственники и друзья.
Пожалуй, не познакомься Мари-Мадлен на фрегате с попутчиками, крупнейший город Европы выбил бы ее из привычной колеи. Но французские и английские кавалеры предавались разврату и участвовали в бесчинствах герцога Монмутского[145], нисколько не уступая в порочности своему господину.
С этими галантными кавалерами, или painted men[146], которые носили на руках маленьких спаниелей и ходили играть в шары под посаженными в шахматном порядке деревьями, Мари-Мадлен сразу почувствовала себя как дома. Они познакомили ее с городом, как знакомят с человеком: показали недавно восстановленный Лондонский мост с рядами новых домов и изысканных лавок. Отвели на стройку собора святого Павла, который, по слухам, должен был стать красивейшей церковью, спроектированной Кристофером Реном - ветеринаром по профессии[147]. Сводили к Уайтхолльскому дворцу и в Спринг-Гарденз - увеселительное место, пришедшее на смену старому Воксхоллу в Ламбете[148]. Научили играть в вист, мухлевать и даже проигрывать. Водили в театр на спектакли, хоть она ни бельмеса не понимала, но часто смеялась над кульбитами лакея Симплтона, фигурой Фальстафа или Хозяйки и просто-таки влюбилась в выступления танцующего скрипача. Все было прекрасно видно: кавалеры всегда занимали места at the spikes - у решеток, защищавших сцену от разбушевавшейся публики, если та проявляла недовольство.
Мари-Мадлен постепенно обвыкалась. Ей нравилось смотреть на реку, кишевшую кораблями со всех уголков света, и она уже знала, что на затянутом копотью небе в любую минуту могли появиться большие лазурные просветы. Полагая, что денег хватит на всю оставшуюся жизнь, Мари-Мадлен поселилась в одном из самых красивых кварталов Лондона, рядом с французским садом, который Карл II недавно приказал разбить у Сент-Джеймсского дворца[149].
***
Хемлок замечает на лице несущего чемодан таксиста изумление, даже испуг: на пороге появляется X. - вставшая из гробницы мумия, которую уже ничто не способно обрадовать, хотя возвращение Хемлок как нельзя кстати. Ведь X. связывает с жизнью только боль: я страдаю, следовательно, существую.
Таксист, человек примитивный, гадает, какие родственные узы их связывают: до самого вечера, наматывая километры, он сохранит в памяти неподвижный взгляд затуманенных серых глазищ, отвисшую под собственным весом челюсть, слабый, смущенный голос, неловкие жесты. Ему не по себе, будто повстречал призрака. Таксист родом из Катаны, его отчий дом стоит на месте того самого постоялого двора, где триста лет назад прислуживала Катарина Эджиди, и в детстве он часто слышал рассказы об упырях и ламиях: как в былые времена святой бросил одну в фонтан, и вода превратилась в кровь. В наши дни предпочитают обсуждать последние футбольные матчи или шансы коммунистической партии на ближайших выборах, но если о каких-либо явлениях перестали говорить, это еще не значит, что их больше не существует.
Хемлок быстро забывает напуганного шофера и переходит к другим потрясениям, новым катастрофам, которым всякий раз удивляется X., не в силах привыкнуть к собственному состоянию:
— Как это странно... Как странно...
«Но я-то, - думает Хемлок, - просто обязана к этому приспособиться, пусть даже к некоторым обстоятельствам приноравливаешься с трудом. Я могу тянуть и тянуть лямку, а потом в один миг свалиться от чудовищной, невыносимой усталости. Да, после длительного напряжения всех сил я могу сдаться, упасть на пол и спать без просыпу. В такие минуты нервы взвинчиваются до предела - как у младенца, который плачет оттого, что хочется спать. Я становлюсь нервной и злой. Что мне думать о себе самой? Как я окончу свою жизнь? Возможно, тоже буду пугать людей и читать на их лицах страх? Как говорила Лолита, мы всегда умираем в одиночестве».
— Хочешь прилечь?.. Выпить немного молока?.. Послушать музыку?.. Что я могу для тебя сделать?..
Ничего не отвечая, X. качает головой, роняет подбородок на скатанный воротник пуловера. Это само отчаяние качает головой, пускает слюни.
X., ты помнишь Венецию? Фиолетовый город с неравномерными зубчиками, как на венчике гвоздики или зонтичке цикуты? В шесть вечера он сияет в барочном освещении. Помнишь нашу поездку на Сан-Микеле - коричневато-бежевое кладбище из экзотического, причудливого, гофрированного картона: Сан-Микеле, напоминающий Ворота в Индию, с лоснящимися во время отлива, открытыми всем ветрам мшистыми стенами[150]?..
Хотя они много месяцев не говорили о Венеции, X. снова угадывает мысли Хемлок:
— Больше всего я жалею о том, что никогда не увижу Венецию.
И через пару минут:
— Хочу, чтобы после смерти меня кремировали.
— Не думай об этом. Только не сегодня...
В памяти, точно в фильме, быстро проносится образ женщины в инвалидной коляске, и вмиг наступает вечер - под окнами чернеет вода канала. Летом, каждый вечер в десять часов, по этому Стиксу движется нелепая флотилия. Ни ив, ни камышей - лишь негромко хлюпает чернильная вода, и гондолы везут не знакомых между собой людей, слушающих пение немолодой бабы под аккомпанемент аккордеона. По Стиксу плывут только веселые, восхищенные японские семьи с выбеленными оперным освещением лицами да пожилые американки. Даже если эти люди вернутся сегодня в отель, они уже умерли, неведомо для себя. Когда все смолкает, X. и Хемлок видят из окна лишь высокие глухие фасады, темную воду, городской фонарь.
Всякое воспоминание так же отвратительно и сладостно, как мушиный мед.