Хемлок, или яды - Габриэль Витткоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякое воспоминание так же отвратительно и сладостно, как мушиный мед.
***
Узнав о происходящем, Мари-Тереза д’Обре поспешила в Париж вместе с двумя адвокатами и кормилицей, носившей в закрытой траурным крепом корзине восковое дитя. Резко щелкая веером, чернобровая и черноглазая вдова в черной робе подала гражданский иск против Булыги и мадам де Бренвилье. Этот поступок насытил ее отвратительно-сладким мушиным медом, и она успокоилась.
Рассмотрение дела Булыги завершилось 23 февраля 1673 года: судьи вынесли решение, что презренный негодяй должен быть подвергнут предварительному допросу с пристрастием, manentibus indiciis[151]. Но, выдержи Булыга пытку, он вполне мог спасти себя, а заодно и маркизу. Следовало учитывать эту вероятность, ведь у людей такого пошиба, как Булыга, шкура обычно толстая, и Мари-Терезе стало дурно. Уязвленная вдова обратилась к Парламенту с новым заявлением, из которого вытекало, что, раз обвинение полностью доказано, не следует прибегать к методу, способному обеспечить злодею безнаказанность. У Мари-Терезы были друзья в Парламенте, и дело повторно рассмотрел суд Ла-Турнель. Уличенного в отравлении Булыгу приговорили к обычному допросу и пыткам, после чего должны были колесовать, а маркизу де Бренвилье заочно приговорили к обезглавливанию.
Во время пытки испанским сапогом Булыга пару раз терял сознание, но говорить отказывался. Лишь когда его сняли с дыбы и перенесли на тюфяк, он решил рассказать все, что знал о преступлениях маркизы и Сент-Круа, признавшись, что сам отравил братьев д’Обре белым и рыжим растворами. Быть может, по примеру Шахерезады, он просто хотел отсрочить собственную кончину? Так или иначе, в тот же вечер его колесовали на Гревской площади.
В этот же день Клеман велел снести на пикпюсовский двор все изображения Мари-Мадлен: портрет с мускатным виноградом кисти Анри Бобрена и квадратный детский - на мадеровом фоне, с приоткрытым ртом и нежной, как воск, шейкой, выглядывавшей из-под скромного белья, завязанного черными лентами. Там же очутились барельеф, карандашные наброски, выложенная по краям рубинами крышка шкатулки с лицом анфас, и еще один портрет, на котором Мари-Мадлен блистала в фаевом золотисто-желтом платье: декольте прикрывала газовая ткань, приколотая тройной жемчужной подвеской, похожей на те, что пристегивались к рукавам, а на белоснежной коже, отливавшей синевой, сверкало опаловое ожерелье. На всех портретах лицо обволакивала, точно скорлупой или коконом, красота, разрушаемая лишь неприятной складкой губ, способной напугать... Портреты сначала сбросили в брезентовый мешок, после чего высыпали, будто хворост, на землю и подожгли. Они потрескивали, коробились, источали странное благоухание - запахи масла и гари, а полыхавшие рамы испускали снопы искр, изредка со вздохом просыпая горсточку пепла. Порой картина сдвигалась, словно кто-то ее подталкивал, и тогда веретенообразные пальцы, цветы, ткани, драгоценности, мускатный виноград исчезали в пламени или медленно покрывались коричневатым соком и копотью. Неожиданно вспыхнул голубой глазище, который смерил взглядом окружающий мир и затем провалился в раскаленный кратер.
Опираясь на руку такой же безликой, как он сам, Луизы, Клеман отвернулся от смехотворного аутодафе:
— Моя бедная Луиза...
Едва Луиза обручилась, разразился скандал: не прошло и трех дней, как ее помолвка была расторгнута. А для Жана навеки закрылась военная, судейская и духовная карьера.
Конфискованный кредиторами Мари-Мадлен особняк Бренвилье продали с торгов за 58 тысяч ливров. Доброе имя Клемана было опорочено, богатство растрачено, а здоровье подорвано. Забрав с собой детей и бастарда, он удалился с несколькими верными слугами в оффемонский замок. Что же касается Анриетты д’Обре, она принесла в жертву поруганному Христу собственный позор - всю ту грязь и плевки, что обрушивались на сестру преступницы.
Мари-Мадлен познакомилась с шевалье Тассило де Паваном -галантным французом, имевшим некий загадочный и нерегулярный источник доходов. Шевалье утверждал, будто выполнил несколько деликатных поручений герцога Монмутского, но, похоже, в любом деле предпочитал двойную игру. Впрочем, это двурушничество подвело его с перчатками, так навсегда и оставшимися без пары: давным-давно он где-то потерял один кремовый замшевый экземпляр и теперь беспрестанно теребил второй. Тассило де Па-ван любил как женщин, так и мужчин - точнее, души в них не чаял. В карманах он постоянно носил высохшую апельсиновую кожуру, чей аромат накладывался на бараний запах самого шевалье, никогда не смешиваясь и не заглушая его: одним словом, в этом человеке все было двойственным.
— Я родился под знаком Близнецов, - с радостью пояснял он.
Из любопытства Мари-Мадлен приспособилась к столь еретическому образу жизни, пусть иногда и порицала его. Шевалье изображал удивление:
— Полноте, мадам! Что поделаешь, если вы худосочны, как античный пастушок? Впрочем, вам это очень идет, ну а мне ненавистна докатившаяся уже и до Франции фламандская мода, которая требует, чтобы женщины буквально лоснились от жира.
После чего они помирились, ну а впредь, если и говорили о праведном пути, то лишь затем, чтобы посетовать на сопряженные с ним опасности.
В вопросах моды Тассило де Паван был превосходным советчиком. Он уговорил Мари-Мадлен отказаться от тяжелых вышитых подолов, корсетов на китовом усе, обшитых сутажом крестьянских юбок, высоких воротников и принять текучие робы с высокой талией, мягкие пелерины, грациозные шарфы, рукава из простой бельевой ткани и естественные прически с ниспадавшими каскадом волосами: словом, принять английскую моду, что поддерживала гармонию между телом и одеждой.
Он преподал Мари-Мадлен немало уроков, в частности, рассказал о basket judges[152], которые, не получая жалованья, жили исключительно на щедроты сутяг и выносили соответствующие решения; предостерег от хитрых карманников и показал на берегу реки Флит, так напоминавшей Бьевр, тюрьму для несостоятельных должников.
Придворные герцога Монмутского иногда приглашали Тассило и Мари-Мадлен на оргии в домишках, недавно построенных в лесу Сохо. Публика там была разношерстная: богатые вельможи, трактирные шлюхи, остряки, вертопрахи, painted men с жемчугами в ушах, едва расцветшие юнцы, монахи-расстриги, разгульные мещане, состарившиеся в банях гермафродиты с потрескавшимися на морщинистых лицах румянами - потрепанный, затрапезный, но полный жизни народец.
Пока музыканты (включая одного с жирными волосами и заячьей губой) исполняли мелодии Джеймса Пезибля и гальярды Джона Доуленда[153], на стол подавали жареную форель, которую гонец доставлял живьем прямо из Эдемского сада, тушеную в испанском вине солвейскую тюрбо, персикового цвета окорок и большие куски запеченной в жженом сахаре ветчины, просяную похлебку, сваренные в тряпке и залитые мятным соусом ягнячьи ноги, розовые мидлендские сосиски с перцем и майораном, овсяное печенье, шотландских куропаток, а также замаринованное в рассоле и поджаренное пряное говяжье филе с гарниром из капусты, свеклы и плавающей в масле моркови.
Играли мадригалы прошлого столетия - «Графа Солсбери» и «Скажи мне, Дафна», затем отплясывали ригодон с обнаженными девицами и переодетыми юнцами. Гости почти не слушали музыку, а кое-кто напевал себе под нос, стуча ножом по бокалу. Выкликали клоуна, и тот нес свою бритую голову в малиновой маске на брыжах шириной в локоть, перегораживая дверные проемы. Внезапно, словно протрубил ангел Страшного суда, гости в величайшей спешке бросились раздеваться. Впрочем, многие продолжали есть, а музыка не смолкала. Одну уже немолодую даму с отвисшими грудями громогласно вырвало на китайский ковер. Опрокидывались бутылки и горящие канделябры, которые быстро тушили лакеи. Какая-то девица, заткнув нос, вылила целый флакон мускуса на клубок совокуплявшихся гостей с намертво спутанными руками и ногами, что напоминал «крысиных королей» в корабельных трюмах, источающих омерзительный запах разврата. Один распутник мочился на спину упавшей в обморок барышни, а другой посыпал солью рухнувшего на тарелки голого юнца с соусом в волосах.
К чему рыдать, нежнейшая Филлида,
В сей рощице, где властвует Амур?..
Музыканты сбивались.
Он ей манилку распердолил,
Потом парилку запроторил,
Махерку ей замалосолил
И хлюпалку наканифолил...
Взобравшись на стол и задрав до пояса юбки, Мари-Мадлен распевала песенку псарей, пока незнакомец целовал ее маленькие округлые ягодицы, ляжки и даже красные чулки, закрепленные под коленями черными подвязками в блестках. Сей номер имел оглушительный успех, и воспитанный иезуитами либертин с крашеными желтыми волосами затянул ту же песню на мотив «О Salutaris Hostia»[154], который тотчас подхватили все разом, заунывно и нескладно заорав под стоны блудодеев и под икоту блюющих. А затем радостными возгласами и воплями встретили голого горбуна, полюбовались его изумительными пропорциями, после чего с надрывным смехом и пуканьем заставили совокупиться с беременной девицей на шестом месяце. Старик напомнил гостям, как в присутствии герцога Монмутского кое-кто из них оприходовал еще свежего и единодушно одобренного висельника, и все дружно это подтвердили. Потом мужчины стали в круг, именуемый «Венком добродетелей», а накрашенный, словно для сцены, но слишком тощий для этого богопротивного венка гермафродит отбивал такт ударами в живот по примеру желтовласого либертина.