Изгнание из ада - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самуил Манассия сам виноват, если здесь вообще можно говорить о вине. Выдержки ему не хватило. Когда физикус хотел быстрым движением отрезать оттянутую кожу, в ту самую минуту, когда горячий нож, только что навостренный об кожаный ремень и стерилизованный над огнем, вонзился в кожу, Манассия резко выгнулся, а затем упал на руки своего сандака. Он услышал за занавесью крики женщин и гостей, меж тем как человек с ножом, сандак и раввин осматривали ущерб: нож сорвался, задел головку и надрезал ее. Каким-то чудом не повредив мочеточник. На первый-то взгляд это была скорее благочестивая надежда, а не уверенность. Кликнули на помощь еще двоих мужчин, те вошли через прорезь в занавеси и крепко держали дергающегося мальчика, пока лекарь пытался убрать с окровавленной плоти обрывки кожи и довести мшу до конца.
Целую неделю по два раза на дню меняли повязку, затем пришло время регулярных сидячих ванн. Самуил безропотно принимал все, по-прежнему словно в трансе, — и унижения, и боль, одно больше другого, а вместе попросту непереносимые. Когда мать приносила в комнату чан с теплой водой и травяными отварами, отворачивалась и все равно, будто у нее глаза на затылке, умудрялась контролировать, чтобы сын устроился на корточках в этой ванне; он чувствовал болезненное жжение и дерганье в заживающей ране, но запрещал себе стонать и вообще издавать звуки, в том числе и шумно дышать.
Пил он мало, минимум миниморум, чтобы мочиться как можно реже, ведь, как и перевязка, эта процедура сопровождалась массой болезненных приготовлений. Но ему впрямь повезло, мочеточник остался цел-невредим. И от антонова огня он уберегся. В конце концов член зарубцевался, только выглядел как заячья губа. Но кого это касается?
— Когда-нибудь ты возьмешь себе жену, и она будет чувствовать себя благословенной в супружеской постели, зная, что означает завет! — Отец.
— Когда-нибудь ты возьмешь себе жену, и она иного знать не будет! — Мать.
Никого это не касалось. Странно, а ведь все тем не менее всё знали. Когда Манассия поправился и пошел в школу, одноклассники в первый же день прозвали его Двухвостым. Конечно, тут сквозило и презрение к тому, что этот маленький еврей выбрал себе в сандаки на милу католического священника.
— Что значит «католического священника»? Ариэль Фонсека, мой сандак, раньше был священником, в прежней жизни. Теперь он член нашей общины, как мой отец, и твой, и твой! Крещеные евреи становились в Португалии епископами, а потом возвращались к вере отцов, стало быть…
Бессмысленно. Эти ребята знать ничего не знали о католической Иберии и трагедиях маранов, потому что были слишком малы, когда родители бежали оттуда, или, к большому счастью для себя, родились уже здесь, на свободе. Для них рожденный в христианстве и поначалу воспитывавшийся в католичестве Манассия был существом подозрительным, неоднозначным, противоречивым, раздвоенным, как его член. «Двухвостым»!
Самую же откровенную неприязнь, самое острое презрение выказывал Манассии один из школьников, который никогда не называл его этим прозвищем. Он пользовался взглядами, учеными аллюзиями и двусмысленностями, произнося все это с таким видом, что, мол, бедный Манассия все равно не поймет; и что бы Манассия ни сказал и ни сделал, он только головой качал да морщил нос. Пускай другие орали «Двухвостый», но этот одноклассник, этот сосед по парте, этот догматик учености и надлежащего происхождения поистине убивал взглядами и наморщенным лбом, пытал, мучил своими короткими фразами. Он тоже был учеником, но в известном смысле стал для Манассии учителем и врагом на всю жизнь — Исаак Абоаб.
Абоаба считали гением, исключением, величайшей, прямо-таки истерически обожаемой надеждой португальской общины Амстердама. Абоаб, чудо-ребенок в писаниях и речах, не Мессия, конечно, но обетование оного и провозвестие, как бы его пророк, Абоаб, рано достигший совершенства в языке пророков, Абоаб, мальчик, который, возмечтай все евреи разом о новом сыне Авраама, во плоти шагнул бы в жизнь из этих мечтаний, точь-в-точь такой, каков он есть, этот мальчик Абоаб смотрел на Манассию — и тот часами не мог в ешиве ответить ни на один вопрос; Абоаб ронял замечание — и Манассия не спал ночь. Если же он не смотрел и замечаний не ронял, Манассия не мог дышать рядом с ним.
Унизительные прозвища, издевательское улюлюканье, насмешки — все это было Манассии давным-давно знакомо, все это он уже испытал. И не обращал внимания. Толком не обращал. Правда, спал плохо. А вот по-настоящему новым и до крайности удивительным оказалось другое: подобные унижения есть и на свободе, вдобавок здесь они куда откровеннее, беспечнее и разнообразнее.
Конечно, с милой ему не повезло, но разве свободные евреи должны из-за этого насмехаться над ним? Повреждение ему нанесли ненамеренно, хотя и в связи с высочайшим намерением — обеспечить ему защиту Всемогущего. Чтобы он, Манассия, наконец-то мог более не опасаться за свое тело и жизнь. В самом деле, издевки и насмешки подростков уже не чреваты решением о жизни и смерти. Жизнь и смерть снова в руце Создателя. Стало быть, это все же имело смысл. Рана, злополучное повреждение, причиненное при обрезании, была завершающей, заместительной, символизировала все разом: тут рубцевалось случайное счастье, выпавшее ему оттого, что рядом оказались bois de piranhas, рубцевалось несчастье, поджидавшее его, если б не изгнание из ада иберийской ночи. Так какой же смысл имела насмешка одноклассников, свобода насмешки на свободе?
Самуил Манассия еще и полугода не пробыл в liberdade, в «Макоме», Амстердам, а уже сделался догматиком свободы, выказал потребность поставить ей предел и постоянно иметь оный перед глазами, чтобы благополучно думать: через эту границу я тут перебрался.
Потому-то его так заклинило на Исааке Абоабе. На веки веков. Абоаб дешевыми насмешками не занимался, не выкрикивал вместе с другими прозвище Манассии, никогда не выл с волками. В глазах Манассии это его облагораживало, и Манассия еще больше старался понять, за что Абоаб его столь явно презирает. Абоаб был догматиком. Это Манассия понимал. Его интересовали только принципы, основополагающая позиция. Тут насмешливая песенка, там шуточка, чтобы понравиться одноклассникам, произнесенная так же простодушно, как затем фраза великого Маймонида, чтобы угодить великому рабби Узиилу, — вот что презирал Абоаб. Возможно, он презирал Манассию потому, что одинаково презирал и шутки, и их жертв. Ведь это просто грани одной и той же незначительности. Чепуха по сравнению с абсолютным. Манассия это понимал. Ведь и для него, именно для него, это было главное. Спасение в абсолютном. Не будь этого, зачем вообще уезжать из Лиссабона и в китайском предместье позволять новоеврейскому дилетанту раздвоить тебе головку члена, черт возьми. Манассия готов был, рыдая, обнять колени недвижного и сурового Абоаба и умолять: «Пойми же наконец! Мы из одного теста!»
Однако для Абоаба Манассия не был даже из одного теста с родным отцом: отец Манассии, что ни говори, взял у мохела нож и со всей решительностью и поразительной выдержкой собственной рукою заключил завет с Вечным, тогда как сын, плача и скуля, стоял на ватных ногах и в конечном счете прямо-таки рухнул на нож, заработал повреждение, не имевшее ничего общего с заветом, наоборот, чуть ли не насмехавшееся над Творением. Теперь он сидел за партой, робкий и беспомощный, не имея представления о священном языке, знал, конечно, латинские правила, но был не способен вести диспут на ученой латыни и, если чего-то не понимал, задавал вопросы на языке врага. Так обстояло в третьем классе, куда Манассия, по твердому убеждению Абоаба, сумел пролезть обманом.
Школа, именуемая Nossa academia, Наша академия, располагалась рядом с синагогой, в здании, построенном всего несколько лет назад, и было в ней шесть помещений, шесть классов, куда учеников зачисляли не по возрасту, а по уровню знаний. Вот почему, скажем, в одном из шести равновеликих помещений теснилось больше сотни детей и подростков, в другом же сидело над книгами меньше десятка учеников. В первом классе ученик изучал алеф-бет[45] и основы древнееврейской грамматики, пока не мог без запинки прочесть псалом из Книги Славословий. Временных рамок не существовало: в любую минуту принимали новых учеников и в любую же минуту ученика могли перевести в следующий класс, коль скоро он усвоил в своем классе все, что полагается. Во втором классе читали Пятикнижие, пять Книг Моисеевых, до «пред глазами всего Израиля» (Втор. 34:12). Затем, в третьем классе, обсуждались комментарии Раши[46] к важнейшим пассажам Второзакония. Здесь требовался определенный навык не только в чтении, но и вообще в устной речи, однако лишь в шестом классе, в собственно ешиве, родной испанский или португальский был полностью исключен. Ешива, изучение таких великих авторитетов, как Маймонид, Иаков бен-Ашер, Иосе Каро и других, вел сам главный раввин, ученый Исаак Узиил, который принимал в ешиву только тех, кто обещал блестящие успехи в научном образовании. Остальные заканчивали школу после пятого класса, со званием бахур.