Изгнание из ада - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убедились, что будет только хуже. У «Безвременно убиенных» отец трудился каждую свободную минуту; когда удавалось собраться с силами, он повсюду, где мог, проповедовал необходимость памяти. Помнить, помнить! Никогда не забывать! А ночами кричал во сне, жаждая забвения. Забыть! Если б он только мог забыть!
Смеялся отец редко. Слишком он страшился жизни, слишком опасался за финансы, хотя отпущенный ему срок был уже так мал, что от четвертой материной юбки детям даже остался небольшой капитал. Закат его жизни походил на слишком быстро наступающую ночь. Скоро он будет всего лишь воспоминанием, в памяти своих детей, и тишиной, кричащей в ушах детей из его комнаты.
Сумрак кругом — и когда Иосиф бен-Израиль открывал глаза, и тем паче когда их закрывал. Семейство нашло себе квартиру, в самом широком месте Синт-Антонисдейк, на углу Званенбюрхвал, рядом с покосившимся домиком смотрителя шлюза. Иосиф любил стоять у окна и смотреть на этот оживленный угол, на суетливую людскую толчею. Эта часть города была своего рода достопримечательностью, в том числе и для христиан, которые приходили либо взглянуть на пеструю и шумную жизнь еврейского квартала, либо купить картины, а не то и заказать портрет. Ведь именно здесь располагался главный центр живописного ремесла. Паулус Поттер[47] жил за углом, возле Антониспоорт, Питер Ластман[48] держал мастерскую прямо за ним, Корнелис ван дер Воорт опять же работал в двух шагах отсюда, знаменитейшие художники, и на каждого Манассия завел в голове архивную карточку, полную сведений, почерпнутых у сандака. Например, о торговце картинами Хендрике Эйленбюрхе, чья живописная фабрика находилась почти прямо напротив их новой квартиры. На него работала добрая дюжина молодых художников и копиистов, сам он кисти никогда в руках не держал, зато выглядел поистине как воплощенный художник: бархатный берет с большим павлиньим пером, черный жилет в разноцветных пятнах масляных красок и мела и — дерзко, но стильно! — шаровары a turco.
Иосиф бен-Израиль любил, стоя у окна, смотреть на улицу. Впоследствии, когда отец для Манассии стал лишь воспоминанием, он мысленно видел его именно таким — стоящим у окна, протирающим глаза, но не оттого, что не мог поверить увиденному, а оттого, что глаза так устали, подернулись мраком. Как же он радовался, заметив в волнующемся людском море павлинье перо. Чужие в этом квартале, христиане, не привыкли к здешней толчее, к уличной суматохе, они явно пугались, очутившись здесь, в плену улицы. Нередко даже в панику впадали, старались ни на кого не налететь, уворачивались, снова и снова, а в итоге кто-нибудь из них, вместо того чтобы взять себя в руки и понять, что придется нырнуть в толкотню, нырял в канал, куда его выпихивала толпа. Плеск, брызги, крик, суета евреев, стремящихся помочь бедолаге, спасти его, выловить из воды! Отец смеялся до слез. Так громко, как только способен смеяться смертельно больной, бессильный человек. «Ох уж эти христиане! — говорил он, хрипя от смеха и изнурительного кашля. — Зачем они прыгают в воду! Ведь и так уже крещеные!»
В остальное время отец сидел у стола, производил расчеты. В своих вычислениях, посредством коих он пытался стать на ноги в Амстердаме, ему нужно было принимать во внимание новую валюту, и ошибка в несколько десятых, когда он давал кому-то из лавочников наценку, могла руинировать всю семью. Этот страх! Эта бесконечная нервозность! Он писал десятки писем, которые называл «коренными». «Я должен здесь укорениться, — говорил он. — Корни! Вот что нам сейчас необходимо прежде всего!» Он предлагал кооперироваться тем, кто в кооперации с ним не нуждался, и недоверчиво избегал сотрудничать с теми, кто от отчаяния даже ему предлагал войти компаньоном в дело, внести небольшой капитал. Сочиняя письмо, он нет-нет поднимал глаза, мутные, темные, бросал на Манассию взгляд, который его пугал, и спрашивал: «Как это сказать?»
Сидя за уроками, Манассия ловил себя на том, что готов уронить голову на стол, закрыть глаза и уснуть, но каждый раз рывком выпрямлялся. А напротив сидел отец, изо всех сил старавшийся держаться прямо и все же порой клонившийся вперед, однако всякий раз, прежде чем голова падала на стол, он тоже резко выпрямлялся, тряс головой и спрашивал: «Как это сказать?» Вот так они и сидели за кухонным столом, друг против друга.
Мать все время двигалась, сновала туда-сюда, но это уже не было признаком энергии, выражением силы, нет, здесь сквозило что-то жутковатое, призрачное — суета и звуки, не связанные с реальностью.
— Ну вот, а теперь поставим горшок на плиту! — говорила она. — Как там огонь? Ой, надо подбросить дровишек, не то погаснет! Ведь чуть было не потух, подбросим полешко, а пожалуй, лучше сразу парочку, так! Ишь как разгорелось! Ярко да жарко! Вода мигом закипит, надеюсь! Ба, дрова-то не больно сухие! Это у них называется дрова! Так. Теперь можно и овощи поставить… ой, нет! Дыму-то сколько! Надо прикрыть заслонку, вот так. Хорошо потрескивает, ну вот, пора и овощи… — Так она приговаривала без умолку, меж тем как Эсфирь ставила на плиту горшок, подкладывала дрова, закрывала заслонку. Мать только сновала по кухне, а делала все дочь, мать говорила, подсказывала. — Ой! Надо убрать со стола разделочную дощечку, она вам ни к чему, сейчас уберу, чтоб вы могли спокойно работать, — говорила она, Эсфирь быстро убирала со стола разделочную дощечку, а отец устало поднимал голову:
— Percentagem... как это сказать?
— Процентная ставка. Я должен сейчас…
— Пыль, сейчас мы быстренько ее смахнем и…
— Старый я, усталый и…
— Соль! Нужно немножко посолить. Соль у нас есть? Нет соли, нет и денег…
— Sem mais... как это сказать?
— «И Он благословит хлеб твой и воду твою; и отвращу от вас болезни».
— Как это сказать?
— «Отвращу от вас…»
— Еще полешко, да, хорошо горит, ярко…
— «…болезни»!
— Sem mais... — В конце письма. — Как это сказать?
Иосиф бен-Израиль и его Общество «безвременно убиенных» обратились к городским властям с прошением дозволить еврейской общине Амстердама устройство собственного еврейского кладбища. После всех гонений, лишений и жертв старые евреи здесь, в liberdade, боролись за то, чтобы их похоронили в освященной по еврейскому обряду земле. Магистрат решил предоставить евреям для кладбища прекрасный земельный участок за городом, на берегу Амстела. Этот участок раввины португальской общины освятили как место упокоения евреев в их Новом Иерусалиме: Бет-Хаим-на-Амстеле.
Отец достиг желаемого: он был погребен в еврейской земле. Одновременно с матерью. Она умерла в ночь бдения над усопшим.
— Я посижу подле него, а вы идите спать! Оставьте меня с ним наедине! Мне нужно кое-что ему сказать, с глазу на глаз. Сяду вот тут и… До чего же холодная у него рука! Возьму ее в свои, согрею и…
Эсфирь и Манассия ушли к себе. А утром нашли мать, она ничком упала на смертный одр отца.
— Нет, это надо изменить! Можно ведь? Или все уже в типографии? — Отец.
— Почему? Посмотри, Ханзи, извещения о смерти в газете. Я все сделала так, как принято! — Бабушка.
— Извини, мама! Сама подумай: с глубоким прискорбием извещаем, что наш любимый супруг, отец и так далее Рихард Абраванель после долгой, терпеливо снесенной болезни…
— По-твоему, он не был терпелив? Ладно. Не был. Но ты же не хочешь, чтобы в объявлении стояло «нетерпеливо»?
— Нет. Дай мне договорить! Речь не об этом. Я о другом: на семьдесят шестом году жизни неожиданно ушел от нас! Как можно писать — неожиданно!
— Говорю тебе, Ханзи, загляни в извещения о смерти и в уведомительные карточки. Все так пишут. Вот! Пожалуйста! В сегодняшней газете!
— Мама! Этому человеку было тридцать девять! А отцу — почти семьдесят шесть, и он долго болел. Нельзя тут написать «неожиданно»!
— А для меня разве не было неожиданностью, когда я проснулась оттого, что он не храпел? Потому что умер. По-твоему, было пора? По-твоему, мы только того и ждали? Может, напишем: наконец-то ушел от нас?
— Мама! Конечно же нет. Посмотри вот на это извещение. Тут написано: почил в Бозе.
— Рихард умер рядом о мной, с какой же стати я стану писать «в Бозе»?
— То-то и оно: ты сама говоришь, что нельзя копировать каждое слово других извещений! Может, все-таки не будем писать «неожиданно»?
— То есть ты совершенно серьезно хочешь написать, что он ушел от нас не неожиданно?
— Мама!
На кремации деда каждому, кто видел бабушку, было ясно, что она очень скоро «последует» за ним. Это выражение — «последует за ним» — Виктор слышал снова и снова и спрашивал себя, как можно совершенно спокойно говорить об этом, стоя впереди нее, позади или рядом, а она вроде бы и не слышала. Ему хотелось обнять ее. Но он не смог. Мысль осталась мыслью, потянула за собой другие мысли, но поступком не сделалась. Он никогда не обнимал бабушку. И она никогда не обнимала его. Возможно ли такое? За все время… а ведь он провел у деда с бабушкой очень много времени. Она хоть раз его поцеловала? Быть не может, чтобы она никогда его не целовала. Но вспомнить он не мог. Видел ее дряблое лицо, на котором проступили до странности крупные поры, видел волоски вокруг рта… нет, этот рот никогда его не целовал… видел водянистые глаза, слышал чей-то шепот: «Скоро последует за ним…» — нет, она никогда не обнимала его, частенько останавливала, когда он грозил устроить беспорядок, а не сидел тихонько над вырезными картинками. Даже фаршированную рыбу, как деду, приготовить ему не хотела, сказала только: «Откуда у ребенка такие запросы?»