По следам карабаира. Кольцо старого шейха - Рашид Кешоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Последней надеждой был Салим Суншев из Тамбуково, — продолжал Шукаев, — но он три дня назад погиб, схватившись за оголенный провод на гидростанции. Погиб по собственной небрежности. Как раз под праздник. Карабаира в селении нет, других лошадей — тоже. Имеются сведения, что они — за Тереком. Охтенко удалось выудить у Зафесова имя еще одного конокрада, монограмма которого вышита вот на этой штуке… — Жунид вытащил из сумки фуляровый платок Хахана и положил перед Денгизовым. — Я проверял позавчера: в Докбухе нет никакого Ляляма Бадаева, о котором телеграфировал мне Охтенко. Видно, он переселился куда-то и новое его местожительство не известно Зафесову, так как виделся старик с ним около десяти лет назад.
— Я думаю, горю вашему помочь можно, — перебил Денгизов. — Но мне надо навести кое-какие справки. Отложим-ка мы разговор на завтра. А пока вот что как вы устроились?
— В гостинице «Грознефть», — ответил Вадим Акимович.
— Что ж, отлично. Тогда… — Денгизов посмотрел на часы. — Ого! Половина третьего… Пошли-ка, братцы, обедать. Я угощаю. Тут есть один сносный ресторанчик. Хорошие котлеты подают. Нечего, нечего, знаем, как вы поели. Одевайтесь и — шагом марш.
Денгизов не случайно предложил перенести беседу о делах на следующий день. Чтобы дать совет Шукаеву, как действовать дальше, он должен был выяснить, при каких обстоятельствах совет старейшин аула Докбух намерен осуществить возвращение невольных и вольных пособников Мамакаева к «легальной» жизни. Церемония приема тех, кто захочет явиться с повинной (Денгизов их окрестил «заблудшими»), назначалась на десятое ноября, то есть на другой день после приезда в Грозный Жунида и Вадима. Причем, судя по последним известиям из Докбуха, важную роль в этом предприятии должен был сыграть местный эфенди[33] Балан-Тулхи-Хан. До сих пор человек этот был не очень понятен Денгизову. Шахима Алихановича не покидала, подозрение, что почтенный эфенди говорит гораздо меньше, чем знает, и не показалось бы ему удивительным, если бы вдруг обнаружилась связь Балан-Тулхи-Хана с самим Азаматом Мамакаевым.
Видимых оснований для такого предположения пока не было, но слишком уж близко к сердцу мулла принимал многое из того, что делалось в ущерб мамакаевской шайке.
И вот вечером девятого ноября работники Чечено-Ингушского угрозыска доложили Денгизову, что Балан-Тулхи-Хан вызвался предоставить для приема «заблудших» свою усадьбу и намаз[34] в честь такого события.
А наутро, после некоторого справить специальный размышления, Денгизов окончательно решился предложить Шукаеву пойти на необычный и рискованный шаг. Но встретиться утром в управлении милиции им не удалось. Помешало происшествие, случившееся в доме бывшего лавочника Докбуха Хабо Цораева, у которого похитили лошадь дорогой породы и редкой красоты. Почерк был явно мамакаевский. И Денгизов отправился с опергруппой. Уезжая в Докбух, он оставил сотрудникам угро инструкции для Жунида.
В Докбухе же произошло следующее… С давних времен у горцев Кавказа бытует любопытный обычай. Если джигит нанес себе увечье на скачках, невзначай вывалившись из седла, получил ранение в стычке с кровником или абреком, если просто одолела его какая-нибудь неприлипчивая болезнь, — соседи и другие аульчане устраивали ему вечер увеселения. Называлось это у разных народов по-разному У кабардинцев, например, — шопшако, у осетин — ренчен фаршаг[35] К постели увечного, раненого или заболевшего являлись все, кто хотел и мог выразить ему свое сочувствие и уважение Самыми желанными гостями были, разумеется, лучшие певцы и танцоры, завзятые балагуры и признанные острословы. Шутки, игры, смех, песни, ряженые, долгие рассказы о нартах[36] — все это продолжалось нередко до самого утра. Причем больной, если даже он чувствовал себя плохо, должен был, как настоящий джигит, скрывать недомогание и боль и отвечать гостям доброй улыбкой.
Так вот, вечером девятого ноября в ауле Докбух в доме местного шорника, у которого сын, вылетев из седла, сломал ногу, затевался ренчен фаршаг.
Знал о готовящемся празднике и бывший лавочник Хабо Цораев, чей полутораэтажный добротный домина стоял по соседству с латаной-перелатанной завалюхой шорника.
Хабо Цораев, самодовольный и толстобрюхий брюзга, весь день ворчал по этому поводу. Идти на торжество ему не хотелось, но нельзя было нарушить обычай.
— И чего ругаешься, старый? — спрашивала его жена. — Развлечешься хоть среди людей…
— Дура, — довольно громко говорил Хабо, зная, что супруга туга на ухо и все равно не услышит. — Дура беспросветная… большая честь для меня идти к какому-то шорнику.
Хабо был чванлив, о чем знал весь аул, но не в тем крылась причина его нежелания посетить дом соседа. Он вообще не хотел никуда уходить, опасаясь за жеребца, которого получил недавно от Балан-Тулхи-Хана.
Дело в том, что лавчонку свою Цораеву пришлось закрыть, ибо слишком трудно стало объяснять властям происхождение тех или иных товаров, и Хабо вместо нее открыл случной пункт.
Новое предприятие работало ни шатко, ни валко: барышей особых не приносило, потому что все племенные жеребцы и кобылы состояли на учете в колхозах и редко кто из частников приводил к нему свою животину в надежде получить потом породистого жеребенка. Несколько же дней назад Цораеву привалило настоящее счастье: Балан-Тулхи-Хан самолично привел к нему племенного красавца с вызвездью на лбу и велел беречь его, как зеницу ока. Мулла пришел поздно вечером, когда на улицах уже не было ни души, и просил держать сделку втайне. За использование жеребца Хабо должен был платить эфенди определенную мзду.
Цораев осматривал коня в закрытой конюшне, освещенной «летучей мышью», и восхищенно причмокивал языком. Теперь-то дела пойдут иначе. Стоит аульчанам узнать, что у Хабо появилось такое чудо, как от клиентов отбоя не будет. Он пообещал мулле никому не говорить, откуда конь, и тут же отсчитал задаток.
Но не прошло и двух дней, как Балан-Тулхи-Хан явился снова. И опять вечером. Высохшее аскетическое лицо эфенди было злым и встревоженным.
— Береги коня, Хабо, — сказал он, отказавшись войти в дом и остановившись у входа в конюшню. Из полуоткрытых ворот ее на муллу падал свет фонаря. Глаза его зло блестели. — Его хотят увести…
— Кто посмеет это сделать, эфенди? — испуганно спросил Цораев.
— Только один человек, зная, что аргамак принадлежит мне, способен угнать его…
— Кто же, эфенди?
— Азамат…
Цораев чуть не проглотил язык. Он так и не нашелся, что сказать в ответ.
— Днем и ночью стереги его, Хабо, — глухо проговорил мулла. — Иначе от меня добра не жди…
— Да я… да что ты, эфенди, я с радостью…
Балан-Тулхи-Хан ушел, даже не попрощавшись.
И вот теперь, зная, что вездесущий Азамат Мамакаев, гроза горных аулов Чечни, Ингушетии и Осетии, дал слово угнать жеребца, Цораев должен был тащиться на ренчен фаршаг к какому-то безродному шорнику, оставив дом и конюшню на попечение глухой жены.
Но делать было нечего. Ни один мусульманин не может позволить себе нарушить веками освященных традиций. И Хабо Цораев велел жене не давать собакам еды, запер конюшню на все запоры, покинул усадьбу и засеменил к дому шорника.
Когда Хабо вошел в комнату, где лежал сын шорника с ногой в лубках, перебинтованной не совсем чистой марлей, «веселение» больного уже началось. Обменявшись с хозяевами и болящим приветствиями, соответствующими случаю, Цораев постарался занять место поближе к окну, чтобы время от времени поглядывать на свою усадьбу.
Среди гостей на ренчен фаршаге были известные всему аулу люди, и только двух из них Хабо видел впервые. Один, с бритой головой и широкими скулами, был похож на татарина. Лицо его, грубое и неприветливое, было освещено слева, и Цораев не мог оторвать взгляда от его уха. Скрюченное, обезображенное, оно выглядело отталкивающе и зловеще. Второй стоял, опершись о притолоку двери. Черный, чубатый, он мог быть и осетином, и чеченцем.
На круг перед кроватью выскочил плясун и завертелся волчком. Хабо увлекся, наблюдая за его ужимками, и раскатисто хохотал, держась обеими руками за тугой живот.
Потом были песни, рассказы, опять танцы. Цораев уже забыл о необходимости посматривать в окно, предаваясь веселью вместе со всеми. Но вот, случайно бросив взгляд в сторону, он мигом перестал смеяться. Одноухий и его спутник исчезли.
Покидать подобное сборище незаметно, не дождавшись конца представления, не принято — недолго и оскорбить хозяина. Но если это сделали двое неизвестных, то почему не сделать и ему? Тем более, что ему вдруг показалось странным одно обстоятельство: знаменитые волкодавы, которыми Хабо Цораев немало гордился, давно молчали.