Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВРЁМ
Хвастовство начиналось уже по дороге на базу. Хвастались и подвигами в сражении, но больше битыми мордами – все больше у Него же. Возбужденные враньем и своей численностью, мы шли по городку, как по завоеванной стране, беспрестанно пробуя зудевшими шашками прочность попадавшихся заборов и примериваясь к встречным пацанам – они бы нас отлупили или мы их. И всегда получалось, что мы (если явно было видно, что они, этот вопрос предпочитали не поднимать, но что такое «явно»! – оно редко встречается).
В каждую встречную собаку кто-нибудь из нас запускал камнем. Ругань хозяев встречалась хохотом.
Встречавшимся девчонкам, ровесницам и постарше, мы кричали двусмысленно:
– Ложись! Истребители!
– Вылетают из-за леса!
Частушка Георгия Сорокина стала для нас чем-то вроде полкового гимна.
А чем мы хвастались!
Не умеющие размножаться вирусы внедряются в чужие клетки и так их настраивают, что они, вместо собственных дел, начинают штамповать продукцию для оккупанта. Эти вирусы были умнее нас: мы в своем хвастовстве совершенно не стремились использовать экономику побежденных, восходя в своих вкусах к безнадежно устаревшим завоевателям ассиро-вавилонской формации: «Как буря устремился я на врагов. Я наполнил их трупами горные овраги. Я окружил, я завоевал, я сокрушил, я разрушил, я сжег огнем и превратил в пустыри и развалины. Вытоптал поля, вырубил сады и виноградники. Дикие ослы, газели и всякого рода степные звери стали обитать там». Единственный успех для нас был не создать что-то, а победить кого-то. Единственная радость – торжествовать над кем-то. Помню, я обалдел, когда узнал, что у японцев звериным символом доблести служит не хищник – лев или орел, – а карп – за мужество, проявленное в борьбе с речными порогами. К чести нашего языка, наш самый крупный хищник – волк – символизирует совсем не возвышенные качества, несмотря на его бесстрашие перед зайцами.
Но и во вранье соблюдалась некоторая иерархия: одному разрешалось отлупить двоих не старше четвертого класса, другой вынужден был пробавляться первоклассниками, а третьему вообще разрешалось бить только окна да лампочки на столбах. Но каждый довольствовался своим пайком, а в дальнейшем надеялся его увеличить. Только лейб-гвардейцы ограничивались лишь собственным вкусом.
Генка обычно сидел в стороне, погруженный в величественные раздумья, но его присутствие и редкие реплики сильно возвышали наше вранье в наших же глазах. Кто мог знать, о чем он размышляет: о мероприятиях по обеспечению войск в боевом, политическом и материально-хозяйственном отношениях или о новом приеме джиу-джитсу, который надолго лишит Его боеспособности.
Иногда Генка давал исторические справки, но не чуждался и менее отвлеченной героики – уголовщины, точнее, ее бескорыстной разновидности, именуемой обычно хулиганством. Подобно Александру Грину, он создал собственный мир необузданных страстей и девственной законности, не лишенный какой-то дикой поэзии, – это был не Валеркин уровень! Мир этот он поместил зачем-то в Жолымбет, тоже шахтерский поселок в сорока километрах от нас. Так и слышу его мерный торжественный голос:
– Когда милиция… приехала… он уже… не дышал.
Он уходил в себя, все безвозвратно ушедшее проносилось перед ним, а очнувшись, завершал траурным голосом Левитана:
– Ночью хоронили Макара, – и с легкой улыбкой удивления: – Днем бы не дали. Отбили бы.
И эти оргии посещались не только теми, кого Валерка избавлял от непосильного груза собственного «я», от хотя бы трех-четырех часов из неизносимого дня, – но даже и ребятами неглупыми (включая, надеюсь, и меня).
Дирвотина вращался в избранном обществе Вовки, меня, Владьки, Валерки и особенно Генки, чуточку приобщаясь даже к Георгию Сорокину.
Вовка был лучшим метальщиком, а где еще он мог приложить свое искусство. Вовка был скептиком, а скептицизм не будешь держать взаперти – там он ни к чему, ему нужна пища и публика, – здесь он все это имел в изобилии.
Владька был активным читателем, и поэтому неизвестно, чем в его глазах было все происходящее – может, двором королевы Марго, а может, казармой кого-то из Луёв. Раз как-то Владька, сам удивляясь своей удаче, сказал мне, что про нас можно написать целую книгу, особенно про него – «про отчаянных всегда больше всех пишут». Оказывается, он без всяких к тому оснований считал себя отчаянным – подумаешь, прохаживался по брустверу во время несуществующего обстрела. Ну, еще, подталкиваемый отчаянием (пардон, отчаянностью), он однажды на уроке географии сдавленно крикнул себе за пазуху: «Сифилис!». Однако и я некоторое время подумывал о том, чтобы тоже объявить себя отчаянным. Не решился, кажется, в основном из-за Вовки. Кстати, мы с ним ни словом больше не касались наших похождений в Валеркином игорном клубе. Мы как будто стеснялись, словно добропорядочные господа после ночного кутежа с девками.
В ИГРУ ВСТУПАЕТ БОНАПАРТ
Глядя на Генку, и я решил повышать квалификацию – избрал самый ненадежный способ добиться расположения начальства – обширными познаниями. Я прочел в энциклопедии статью об артиллерии и при случае выложил, что к «А. как совокупности предметов вооружения относятся все виды огнестрельного оружия – винтовки, карабины, пистолеты, револьверы, автоматы, ручные и станковые пулеметы, минометы, пушки, гаубицы, мортиры, реактивные артиллерийские установки и боеприпасы всех видов».
– И боеприпасы? – устало усмехнулся Генка, и тотчас же, как по команде, захихикал Валерка, а за ним уже и остальные. Даже Вовка криво ухмыльнулся. А я не виноват – так было в энциклопедии. Валерка, кстати, еще не осмеливался сам высмеивать гвардейцев, но подхихикивал уже вполне свободно.
Я понял, что у нас всегда будет один военспец. Но моя склонность к теоретизированию скоро нашла себе другое занятие, изменив характер управления боем, – к тому времени Валерка уже руководил сражениями издали, а я был при нем чем-то средним между начальником штаба и комиссаром. За какие заслуги – скоро узнаешь. И сражения наши все больше из области беготни переселялись в более богатую и менее утомительную область воображения.
Валерка обожал разные свирепости, продиктованные военной необходимостью, – травить раненых, расстреливать пленных и т. п. Я часто даже узнавал, из каких книг он вытаскивал безвыходные положения. Среди книг этих попадались и хорошие, но до чего он все перекручивал на свой лад! Стендаль утверждал, что Наполеон самые серьезные сочинения читал так, как заурядные люди читают романы: для усиления пылкости души, а не для познания великих истин. Но до Валерки ему было далеко: Валерка упивался тем, чем автор рассчитывал ужаснуть. Во всех трагических коллизиях Валерка болел лишь за свою подругу – необходимость, торжествуя над слюнтяями, которые могут находить необходимость горькой, – торжество всякой силы могло его только радовать, он непроизвольно отождествлял себя с каждой из них (разве что она нацеливалась персонально на него).
И при любой оказии Валерка партию за партией отправлял несчастных раненых в лучший мир, да еще торжествующе косился на меня – да, мол, а ты думал как! Ну чего бы, кажется, хоть для разнообразия, не сыграть разок в спасение раненых, а то и погибнуть с ними заодно, отказавшись их покинуть, – так нет, даже не проси. Вообще в Валеркиных глазах власть наиболее выпукло обрисовывалась одной своей стороной – возможностью вредить. Без этого он просто не мог почувствовать, есть она или нет.
Еще немного – и Валерку было уже не узнать – генеральские замашки какие-то, энергичное немногословие. И край наш он, будто садовник, выстригал на свой фасон. Мы с Вовкой сильно подняли краевой престиж, но теперь Валерка не брал ребят побойчей, а только чтобы в рот ему заглядывали. И чтобы их рот при этом тоже был открыт для обозрения. Через открытый рот видно чистое сердце. Зато новые кадры заметно возвысили искусство словесного служения – искусство восхвалений, заверений и глумлений над отсутствующими врагами. Мы с Вовкой оказывались здесь едва ли уже не лишними. Репутации наши еще были нужны Валерке, но он уже предпочел бы обладать ими отдельно от нас.
Вовкин скептицизм он еще выставлял как манеру шутить, но меня так и старался исподтишка представить в смешном виде, если даже я пытался подвести разумные причины под его же собственные дела. Он бил все время в одно – всякое серьезное обсуждение чего бы то ни было – смешно , делать надо, а не болтать. Но если аргументация в его пользу была всего лишь излишним педантизмом, то сомнение – это уж просто такая глупость и болтливость, что обхохотаться можно было. А попробуй объясниться – да брось ты, сколько можно размазывать!
Но я старался не доводить в своем сознании до отчетливости этих новых веяний. Хотя хвастовство без приложений уже начинало мне приедаться, все же Валерка – это край , а я боялся остаться в бескрайних просторах. И потом, чтобы уяснить, что происходит, обязательно пришлось бы размазывать, лезть в мелочи, из которых все и складывалось, а это было так убого в сравнении с масштабностью энергичных Валеркиных распоряжений и приговоров!..