Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я был в войсках – люди утомлены…
– Мои солдаты предпочитают славу теплой постели!
– Республиканцы требуют мира – столько славы несовместимо со свободой!
– А… эти болтуны… – Валерка с торжествующим презрением усмехается мне в лицо.
– Но страна измучена войной! Селения разорены!
– Мы повысим содержание армии, придадим ей блеска. Мой народ не променяет славу на чечевичную похлебку… вареной картошки. Он предпочтет голодать, но видеть нас – свою честь – в достойном ее блеске.
– Наш маршрут проходит через враждебные области…
– Ах вот как! Разбойничьи вылазки и нападения на наших солдат? Неужели вы думаете, что я не имею власти заставить уважать солдат первого народа в мире!
– Но мы – солдаты свободы и должны уважать чужую свободу!
– Так вы скупы на вражескую кровь?
– Расправы с населением возбудят его гнев.
– Этот сброд? Только кнут! Они разбегутся при первом же залпе. Предавать огню без всякой жалости! Что за важность, если это необходимо для моих замыслов!
Легионы выступают. Мы с Валеркой, властно хмурясь, избегаем смотреть друг на друга. Я всматриваюсь в волнуемый сиреневой дымкой горизонт, Валерка, по-наполеоновски скрестив руки на цыплячьей груди, мрачно уставился себе под ноги, в колючую щебенчатую землю. Он не может не признать, что участие Бонапарта в нашей игре чрезвычайно украсило ее, но он недоволен, что это не обошлось без меня. Вместе с тем он желал бы, чтобы я был раздавлен как-нибудь более убедительно, повержен в прах. Однако я нужен ему. Конечно, я влезаю с возражениями, но я же придумываю и возражения на возражения. Я тоже злюсь на него почти уже в открытую: гад какой все-таки! Видали его – «необходимо для его замыслов!».
Внезапно Валерка возвращает одну из колонн, которая только-только залегла.
– Солдаты! Я недоволен вами. Вы не выказали ни дисциплины, ни выдержки, ни храбрости. Вы дали согнать себя с позиций, где горстка храбрецов могла бы удерживать целую армию. Вы больше не солдаты моей великой армии! Я казню каждого десятого!
Я решительно протестую, но не могу удержаться, чтобы не подсказать, что такая казнь называется децимацией. Валерка только дергает углом рта.
И все же это моя победа. Все знают, что в разыгрываемом спектакле все роли написаны мною. В сущности, и я удовлетворен: я знаю, что диспут Силы с Разумом должен заканчиваться в пользу Силы, – с меня довольно, что она не прет без разъяснений, а все же вынуждена снизойти до диспута, то есть прибегнуть к услугам Разума же. Вот и Наполеон говорил, что весь секрет управления миром – быть сильным, сила не знает ни иллюзий, ни ошибок. А все-таки даже в формулировании этого принципа использовался же какой-то ум!
Во взглядах моих однополчан уже замечаются какие-то намеки на почтение, это беспокоит Валерку, он уже едва ли не сожалеет о добром, хотя не таком уж и старом времени, когда даже признак словопрений не решался поднять голову, когда провозглашалось лишь «многая лета» и «лупи Их в хвост и в гриву». А вдруг не только моя теоретическая подкованность, но и зараза моих завиральных идей разъедает умы…
Я тоже спешу расширить свой успех. Я вспоминаю, что в ту недавнюю, но полузабытую пору, когда нельзя еще было прожить одним бахвальством, – что в ту пору я был довольно рисковым малым. Я и вправду обладал тогда избытком физической храбрости, не подозревая, что бывает какая-то еще. Но возможно, это была простая избалованность: не мог поверить, что кто-то – хотя бы и сама жизнь – способен наказать меня более сурово, чем папа с мамой, за такую невинную шалость, как, скажем, прогулка по карнизу третьего этажа обогатительной фабрики.
Итак, я тряхнул стариной и отличился несколько раз подряд, что немедленно сказалось на курсе моих акций – Валерка начал высмеивать те из моих подвигов, которые нельзя было замолчать, и в спектаклях наших стал уклоняться от своей роли, возвращаясь к прежней тактике огрызаний и злобного смеха. А когда я съехал по перилам с копра шахты им. 1-го Мая, подвергаясь дополнительной опасности со стороны сторожа, политический барометр мой упал до затишья перед бурей.
Однако при первом же порыве ветра (даже Генка вдруг очнулся от своих непрестанных раздумий и пару раз, впервые в истории, вмешался в наши принципиальные дрязги, чтобы срезать меня, – до этого он благородно пребывал несколько в стороне, а у нас заворачивал Валерка, как приказчик помещика-либерала, постоянно проживающего в Петербурге), так вот, при первом же порыве я спустил паруса.
Я понял, что меня согласны были держать при дворе в качестве либреттиста и хореографа их грандиозных спектаклей лишь при том условии, что я сведу свое поприще строго-настрого в рамки профессии – и не более того. Но теперь, когда я уже успел обнаружить свой звериный оскал, успел остановить на себе зрачок мира, было уже недостаточно просто вернуть меня в прежние границы. И я сумел угадать, под каким соусом они согласны проглотить меня и теперь – под соусом чудаковатости. Угадать опять же полуосознанно, но исключительно тонко.
И я принялся плести маскировочную сеть, в которую предстояло попасться всем нам. Прежде всего, я простодушно рассказал, что после моего съезда по перилам мне целый час пришлось таскать занозы из самых интимных мест – что было близко к истине. Все вопросительно посмеялись, и выражение бдительности слегка отмякло на Валеркином лице. Генка тоже отодвинулся к прежней задумчивости. Снова мне же и пришлось доводить до ясности их смутные желания. Впрочем, это было скорее в моих интересах – они бы управились со мной и без меня.
Постепенно все привыкли добродушно – а Валерка облегченно – подсмеиваться надо мной, когда я вдруг спотыкался на ровном месте или забывал, как зовут директора нашей школы. А то вдруг начинал убиваться, что люди все еще не умеют управлять погодой, и вообще огорчаться неизбежным. Я регулярно поставлял к дворцовому столу подобные симптомы моей чудаковатости, и кто поглупее видели в этом придурковатость, а кто поумней – ученую рассеянность и удаленность «от мира сего». Они, кажется, тоже не без облегчения отнеслись к моей специализации.
И это позволило мне снова отстаивать идеалы гуманизма при Валеркином штабе. Теперь уже не было опасности, что кто-то отнесется к ним чересчур серьезно. Я был человеком несомненно ученым, но витающим в облаках, сражающимся с мельницами и т. п. (разумеется, в иной терминологии или вообще без терминологии). А скорее всего, я был из тех, которые «сами не знают, чего хотят».
Мне и в голову не приходило, что вместе с собой я выставляю на посмешище и те свои идеалы, которые намеревался отстаивать. Мне казалось, что я вполне справляюсь со своим долгом перед ними, так или иначе предавая их гласности, – в общем, невольно рассуждал на обычный манер: я высказался – и совесть моя чиста, или образнее: было бы прокукарекано, а там хоть не рассветай. Чтобы окончательно обезвредить свою пропаганду в глазах начальства, я время от времени подбрасывал еще штришки, позволяющие трактовать меня как человека, которому «лишь бы повыставляться». Штришки эти давались мне тем легче, что повыставляться тоже хотелось – оставалось только отпустить вожжи.
БЛИЖЕ К ДЕЛУ
С некоторых пор Валерка стал называть наше добровольное общество брехунов вместо края – шайкой (что-то такое и Владька накаркивал из своего шлема пса-рыцаря). Шайкой у нас именовалась компания разновозрастных мальчишек от десяти до тридцати лет, готовая защищать своих членов соответственно их весу в шайке. Хотя каждый край имел в себе несколько шаек , все же шайка была выше края , то есть сплоченнее и иерархичнее. Это была уже именно боевая единица. Наш край и в самом деле по своему количественному составу приближался скорее к шайке, но не соответствовал ей по качеству: старше четырнадцати лет у нас был один Генка – вместо семи-десяти, положенных по штату. И потом, мы совсем не имели корней в массах, тогда как другие шайки в случае нужды могли мобилизовать даже стариков , то есть отслуживших в армии.
Я полагал, что Валерке шайка нужна лишь затем, чтобы числиться ее атаманом, – и на здоровье, владей хоть тремя шайками сразу, как тот тип из зощенковской «Бани», который в одной стоит, в другой башку мылит, а третью рукой придерживает, чтобы не унесли. Да и я, в принципе, был не прочь от шайки.
Но оказалось, что изготовленный запас вранья требует своего воплощения не меньше, чем запас оружия – его использования, – это своего рода беременность.
И вот однажды Валерка, празднично взволнованный, влетел на наш бивуак с криком: «Полундра!» Вмиг все были на ногах – и тот, кто кивер чистил весь избитый, и тот, кто штык точил, ворча сердито. Валерка ястребиным оком окинул наши ряды, небрежным движением плеча поправил сползавшую бурку.