Семейный архив - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вспыхнула революция, он, взыскуя свободы для народа и всемирной справедливости, вступил в Красную Армию. Гражданская война забросила его в Крым, в Симферополь. После завершения гражданской войны он здесь же, в Симферополе, закончил университет, а затем, уже в Харькове, еще один институт — политэкономия и география стали его специальностью.
В одной из своих многочисленных поездок (он любил ездить) Петр Маркович встретился в Черкассах с необычайно красивой девушкой... Через некоторое время Мария Проскуровская стала его женой. У них родилась дочка Анечка — в 1931 году. Через 26 лет она сделалась моей женой...
Что же до ее отца, Петра Марковича Топштейна, то в 1936 году его исключили из партии за троцкизм. Не известно, как он в действительности относился к Троцкому, но в маленькой однокомнатной квартирке на книжных полках находились: собрание сочинений Ленина (вскоре запрещенное 3 издание), собрание сочинений Троцкого, тома Бухарина и других идеологических, да и не только идеологических лидеров. Петр Маркович ежедневно ожидал ареста и, пытаясь избежать его, уехал из Харькова, работал в разных местах на новостройках экономистом. Что же до запрещенных книг, то брат Марии Марковны (точнее — Мордковны), Миша, тайно выносил их из дома небольшими порциями и топил в Днепре, что также было небезопасно...
Петр Маркович ареста избежал, но, как все «старые» большевики, всю жизнь ненавидел Сталина и его присных. Учение Маркса считал истинным, но предельно искаженным в российских условиях. В Харькове он работал в журнале «Коммунист Украины», печатался в нем и в центральных украинских газетах.
Петр Маркович и Мария Марковна жили после Харькова в Москве, а затем — вместе с нами — в Караганде и Алма-Ате. Там, в Алма-Ате, они оба и похоронены.
Кроме Марии, у Мордки Иосифовича и жены его Леи было еще несколько детей. Сын Костя, который ушел на фронт добровольцем, сумев скрыть от комиссии, что болен туберкулезом. Однако в 1943 году каверны открылись, его комиссовали, через три года он умер. Дочка Шура вышла замуж за Иосифа, до войны он был сапожником, на фронте ему осколком снаряда оторвало три пальца, он уже не мог вернуться к своему прежнему ремеслу и служил вахтером в Доме архитекторов. Две другие дочери умерли во время войны от туберкулеза. Файвиш, брат Леи Давидовны, жил в Конотопе, когда же пришли немцы, все его близкие были убиты, хуже — их закапывали в землю живьем... В семье не любили об этом говорить, слишком ужасающей была их смерть...
Лея Давидовна умерла в 1948 году. Она была не только природно мудрым, но и религиозным человеком, это, вероятно, помогало ей сносить невзгоды бедной и горькой жизни (за несколько лет до смерти у нее была отнята нога). Муж ее, дедушка Мотл, как звали его дома, дожил до девяноста лет.
Думается, от истории семьи моей жены до «мирового еврейского заговора», детально разработанного в «Протоколах сионских мудрецов», довольно значительное расстояние...
Кстати, несколько слов о «деле врачей» и предполагавшемся выселении евреев... Не стану вдаваться в подробности, сами по себе весьма спорные: отсутствие документов и т.д. Замечу лишь, что если выселяли калмыков, крымский татар, немцев Поволжья, чеченцев других, при этом тому до сих пор не дается никаких объяснений, то почему наш «богоизбранный народ» не могла постигнуть подобная участь? Документы? До сих пор говорят и пишут, что Гитлер не имел отношения к принятому в Ванзее решения о геноциде евреев, он там не присутствовал, нет под соответствующими документами его собственноручной подписи... Рассказать же мне хочется об одном лишь эпизоде, который антисемиты — как из нееврейской, так и еврейской среды, увы, есть и такие, которым нужны «документы» и«подписи», конечно же не примут во внимание.
Моя жена, которой тогда было 16 лет, сопровождала дедушку Мотла, когда он отправлялся в суд, поскольку хозяин квартиры, в которой они все ютились, грозил им выселением. Как-то раз они стали свидетелями разбора одного дела: в начале 1953 года хозяин дома проживавший в Давыдкове (вблизи Москвы), продал дом за мизерную плату некоей женщине и теперь подал в суд на предмет аннулирования заключенной в ту пору сделки. Суд решил дело в пользу истца поскольку (моя жена это хорошо запомнила) дом был продан «в вынужденных обстоятельствах». Решение суда выглядело совершенно необычным, да еще в те времена.. «Вынужденные обстоятельства»... То есть от самого хозяина дома не зависящие.. Спрашивается, какие?..
АнкаВремя надежд, веры... и любви, хотелось бы мне прибавить.
Как ни странно, тут я всему обязан ошибке. Дело в том, что моя московская троюродная сестрица Лека однажды прислала мне в Астрахань школьное сочинение своей подруги, оно заинтересовало меня. И когда я оказался в Москве летом 1950 года, ей захотелось нас познакомить. Я к тому времени написал повесть, мне нужны были слушатели, я согласился, но в телеграмме, посланной Леке, перепутал имена ее подруг. И она явилась ко мне (я останавливался в Москве у своей тетушки) с другой девушкой, о которой я знал только со слов сестры, да и то весьма немногое... Я прочитал свою повесть, тут же подвергшуюся разгрому — со стороны подруги, что, разумеется, меня огорчило, да и восстановило против моей критикессы... Но когда мы снова встретились с сестрой, я попросил ее передать Ане, что у нее очень красивые глаза — они менялись и были то жемчужно-серые, то голубые, то ярко-зеленые...
Ошибка — ошибкой, но мы стали переписываться. Нас сближало многое: проблемы, связанные с еврейством, с философией, с искусством, с необходимостью осмыслить жизнь... В то время, после школы, я учился в вологодском пединституте (школьный аттестат зрелости, уже без медали, вручили мне с таким расчетом, что я смог поступить в институт лишь год спустя, и не в МГУ, а в провинциальной глухомани). Студенты у нас были в общем-то славные ребята, жадные до знаний, но после сельской школы им было не до философии Лао-Цзы или Фейербаха, тем более не до Ренана и Ницше... Я чувствовал себя довольно одиноко, и вдруг... У меня отыскалась собеседница, с которой — в письмах, разумеется, — мы могли обсуждать все, что нас обоих интересовало.
Мы переписывались, пока я учился в Вологде, переписывались, когда я уехал на Кольский полуостров и там, в рудничном поселке, преподавал в школе, мы переписывались, когда меня взяли в армию.
За семь лет мы виделись не больше двух — трех недель, да и то в основном бесприютно блуждая по Москве, забредая в музеи и на выставки, чтобы посидеть, передохнуть, а зимой — чтобы погреться. Мы медленно сближались, предпочитая разговаривать о чем-то потустороннем, а не о той реальной жизни, которой жили оба. Отец Ани постоянно уезжал на заработки, в Москве он не мог найти работу — мешала «пятая графа». Мать работала машинисткой в ЦУМе, получая гроши, на которые было невозможно не только жить — существовать. Но Аня как-то ухитрялась заработать — и то я получал в Вологде перевод на 100 рублей, чтобы мне можно было заплатить за билет до Москвы (я, разумеется, возвращал деньги обратно), то становился обладателем отысканной Аней в буках уникальной книги Шахова о моем любимом Гете, то она присылала посылку со сластями и датским плавленым сыром в невиданной «заграничной» упаковке — и мы всем взводом поедали то и другое... Мне казалось, ей тяжко живется в едва сводившей концы с концами семье, и я старался отвлечь ее от «быта» разговорами о греческой поэзии и стремился вникнуть в ее рассуждения о финансовом капитале в Китае, зародившемся еще в средние века, — Аня училась в МЭСИ — Московском экономико-статистическом институте...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});