Семейный архив - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встретить меня приехал Юра Левидов. Тяжеловато, по-медвежьи сложенный и по-медвежьи же ловкий, он пристроил мой чемодан к мотоциклетной коляске, усадил меня, сел сам и мы помчались, веером взметая по обе стороны густую, тяжелую, золотую от солнца грязь. Вокзал стоял посреди все той же линялой степи. Дорога соединяла его с городом, который начинался внезапно — глыбой Дворца горняков, каменным утесом на плоском берегу серого степного океана. Мы пронеслись мимо гранитных дворцовых ступеней, мимо колонн с фигурами алебастровых, одетых в шахтерскую форму ангелов на фоне синего, без пятнышка облаков, неба. Дальше вместо мазанок в линию вытянулись пятиэтажные, респектабельные, благородного охристо-желтого цвета дома с широкими проездами, балконами, чугунной оградой. Внутри одного из просторных дворов особняком стоял трехэтажный дом, В нем, на верхнем этаже, в большой, солнечной квартире жила тетя Вера — Вера Григорьевна Недовесова, с дочерью, зятем и двумя маленькими внуками — Аленушкой и Илюшей. Она встретила меня на пороге большая, улыбающаяся, заполнившая своим телом и улыбкой, казалось, весь дверной проем. Мы обнялись. Мы не виделись двадцать лет. С тех самых пор, когда, незадолго до ее ареста, мы с отцом приезжали в Астрахань погостить. Мне было шесть лет. И откуда было знать, где и когда мы встретимся снова? Откуда было знать, что с моим отцом, ее братом, ей уже не встретиться никогда?..
Вот она и смотрела на меня, в первые дни особенно, будто сличала фотографии, вздыхая: до чего похож!..
Именно здесь, в Караганде, после жизни в студенческом общежитии, после холостяцкой конуры, после армейской казармы на меня вновь пахнуло забытым хлебным запахом дома. К тому же на другой день осуществилась моя фантастическая, после скитаний по российским редакциям, мечта: меня зачислили в штат молодежной газеты!..
ПремировКак дом, построенный из кирпича, Караганда была построена из кирпичей страдания и горя. Ее строили заключенные. Ее планировали заключенные. В ней жили недавние заключенные, их дети, жены, мужья. Только самая-самая элита прибывала сюда извне: работники горкома, обкома, КГБ, головка институтов — учебных (пед. и мед.), научно-исследовательских — в одном из них, угольном, вскоре после приезда стала работать моя жена. В больницах, в магазинах, на инженерских должностях — всюду были прежние зэки.
Однако то было удивительное время — шло лето 1957 года. Страна, как Шильонский узник, вырвалась из подземелья на свободу. Голова кружилась от свежего воздуха, глаза жмурились от яркого света — казалось, нестерпимого, хотя это был всего лишь свет нормального, привычного для всего живого дня. В Москве прошумел, просверкал всеми цветами радуги Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Слово «целина» не сходило с газетных полос по всему Союзу. Со всей страны в Темир-Тау, в сорока километрах от Караганды, шли эшелоны —демобилизованные, вроде меня, солдаты, вчерашние школьники, белорусские и молдавские крестьяне, московские метростроевцы — все ехали по комсомольским путевкам возводить первую домну на Казахстанской Магнитке. С нею связано было одно из первых моих редакционных заданий, выполнив его, я вернулся с таким чувством, как если бы фронтовым корреспондентом принял участие в разведке боем..
Бруно Ясенский и Бабель, «Старик и море» Хемингуэя и «Три товарища» Ремарка, «Штандарт млодых», польская молодежная газета, из которой главный редактор нашего «Комсомольца Караганды» Геннадий Иванов, мыча и запинаясь, переводил во время редакционных летучек задиристые статьи — все это создавало атмосферу, которой радостно дышали наши легкие.
Но в ней была не только бодрящая свежесть — была и горькая, хорошо различимая гарь, и запах гниения, и едкий, раздирающий горло туман... Речь Хрущева на XX съезде откликнулась на Западе венгерскими событиями и танками на улицах Будапешта. Вскоре после этого, приветствуя китайских коммунистов, Хрущев произнес: «Дай-бог нам всем быть такими же марксистами-ленинцами, как Сталин...» После множества захлебывающихся от восторга рецензий по поводу романа Дудинцева «Не хлебом единым» Симонов, будучи редактором «Нового мира», где публиковался роман, каялся в допущенной ошибке.. Партийная пропаганда, слегка пожурив недавних «лакировщиков», с привычной страстью накинулась на нынешних «очернителей». Была разгромлена «антипартийная группа» Молотова-Маленкова. В чем заключалась борьба, происходившая там, «наверху», мы не догадывались. Зато ежедневно, проходя мимо Дворца горняков, перед зданием обкома, на площади я видел монументальную, во весь рост, скульптуру Сталина. В других городах, слышали мы, подобные скульптуры посбрасывали с пьедесталов с помощью подъемных кранов и отволокли на свалку, но здесь... В Караганде... Здесь его и пальцем не тронули... Диким, непонятным казался мне этот парадокс. Чем он являлся для людей, проходивших мимо — символом собственных страданий, искалеченных жизней, величайшего надругательства над человеческим достоинством, над бесконечными жертвами, которые приносили они стране?.. Или Он, Величайший из Величайших злодеев в мировой истории, служил напоминанием о неутоленной мести? О необходимости что-то поправить, изменить в перекосившемся мироздании?..
...По воскресеньям торжественным, неспешным шагом (он всегда так шел по городу — торжественно, мерно ступая, будто не участвуя в уличной суете) к нашему дому подходил Лев Михайлович Премиров. Его грозное, черное, изрезанное морщинами лицо библейского пророка бывало по пасхальному светлым, смягченным, когда в огромной его лапище лежала тоненькая, почти прозрачная ручка дочери, семенившей рядом. Ее звали Никой, у нее было нежное бледное личико, золотистые волосы и дерзкие, непокорные синие глаза. Она привычно, без особого аппетита, но и без отвращения грызла сырую картошку.
— Ничего нет лучше от цинги, чем сырая картошка, — говорил Премиров, посмеиваясь и посверкивая глубоко запавшими глазами из под мохнатых, клокастых бровей. — Вот я и учу свою Никуху, мало ли что в жизни случится.... На Севере яблоки не растут, одна морошка да картошка!
Он два срока отсидел в Воркуте, в общей сложности — семнадцать лет. Первый срок — за то, что, будучи студентом художественного училища, сковырнул вдвоем с товарищем в припадке хмельного озорства с высокого берега Волги газетный киоск: в нем, запертом на ночь лежала пачка не распроданных за день газет с докладом Сталина. Второй срок вплотную примыкал к первому: сидевший в лагере анархист донес начальству об одном их весьма откровенном разговоре...
Премиров жил в бараке рядом с нашей молодежной редакцией, много и шумно пил, а работал художником-рекламистом в кинотеатре. О приносил мне свои романы и повести, написанные мелким четким почерком в бухгалтерских книгах на синей бумаге, разграфленной по дебет-кредит. Одна повесть, с которой началось наше знакомство, рассказывала о лагерной любви, чистой, бурной и горькой. Я прочел ее про себя, потом вслух — жене. Все в ней было страшно и достоверно может быть — еще и потому достоверно, что перед глазами у меня стояла наколка на мускулистой руке Премирова, он показал ее мне, задрав рукав рубашки выше локтя: буквы и несколько цифр.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});