Последний часовой - Ольга Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я просто сказал, что сейчас начнут стрелять… – И тут мичман не выдержал. Перещелкнуло в голове. Или взбесился с голодухи. – Да! Да! Я знал! И про покушение на величество! И про республику! Скоты! Наши соотечественники в рабстве! А вы делаете из нас мерзавцев! Освободите народ, освободивший Европу!
Все. Пошла-поехала.
– Он признается! – Генерал-адъютант был счастлив. – Видите! Видите!
– Что я вижу? – В холодном бешенстве осведомился Бенкендорф. – Что вы довели мальчишку до истерики? Для обвинения личных признаний недостаточно.
Глаза у Чернышева стали круглыми, как у кота перед случкой.
– Развратные измышления французских философов от юриспруденции ныне не в ходу.
– Необходимость доказывать вину основана на действующем законодательстве, – парировал Александр Христофорович. – А уж откуда Екатерина Великая брала свои идеи…
Арестант замер. Он с удивлением смотрел на двух следователей, казалось, забывших о его существовании.
– Я готов письменно ответить на все вопросы. – Вежливое покашливание Беляева вернуло генералов к реальности. – Но слушать ваши дискуссии из прошлого века, ей-богу, скучно. Со времен аббата Беккария и бабушки Екатерины человеческая мысль ушла…
– Не дерзите, – оборвал его Бенкендорф. – Вы под следствием и вряд ли вправе читать лекции. – Он был задет.
– Честное слово, Александр Христофорович, к вам не имею никаких претензий. Но господин генерал-адъютант…
Эти молодые! Что у них в голове? Откуда такое нахальство?
– Ступайте. Не вводите во грех, Петр Петрович.
Бенкендорф понял, что ему еще дуть на товарища, которого едва удар не хватил от мичманской наглости. А потом получать очередной выговор. И правда, скучно.
– Вы остолоп, – сообщил ему Чернышев, едва придя в себя. – Цацкаетесь с ними. Они вас ни в грош не ставят. Я доложу императору.
Пусть докладывает. Александр Христофорович и сам был расстроен. Причем не столько поведением подследственного, сколько сознанием собственной старости. Неужели он так отстал от жизни? И идеи, которые казались непреложными, обветшали? Какие же у них теперь идеи? Те, что они излагают на допросах? Но это бунт. Открытый бунт. Разрушение основ. Тогда Чернышев прав? В колодки их и за полярный круг. Медведям на смех!
Благородные принципы были поколеблены в Александре Христофоровиче. Он сожалел, сам не знал о чем. Проклинал приказ государя торчать в следственном комитете. Разве от него есть польза? Одно слабоумие!
Пойти домой напиться.
Вдруг он услышал у себя за спиной легкие шажки. Обернулся. Никого не увидел. Генерал проходил как раз мимо паперти собора Святой Екатерины на Невском. Отсюда в наводнение ему повезло снять старушку. Не то чтобы совсем нищую. Милая такая старушка. В чепце и выношенных кружевах. Вдова какого-нибудь мелкого чиновника. Словом, ей подавали, хотя она и не протягивала руку. Так, кто заметит. Он заметил, и на катере приснопамятного Беляева отвез в безопасное место.
– Кто здесь?
Ни звука. На мгновение Бенкендорфу показалось, что звуки вообще пропали. Тишина, как в бутылке, заткнутой пробкой. Ни шарканья ног по брусчатке. Ни стука колес и конских копыт. А еще ведь голоса. Голосов тоже не было. И ветер, всегда такой сильный на проспекте, стих.
Генерал повертел головой. Ему показалось, что все вокруг обсыпано серым грифелем. Мир замер. Стоячий стекловидный воздух можно было резать ножом. И снова шажки. Торопливые, семенящие.
– Не хотела напугать тебя, голубчик.
Он обрадовался. Та старушка. Вроде бы ее лицо. Обежала его сбоку. Маленькая, сухая, чуть горбится. Наклонила головку в белом платочке, ласково посмотрела.
– Глупости все это. Пустые мысли. Ты там, где должен быть. Дай-ка я тебе лицо вытру.
Александр Христофорович вспомнил, как спасенная платком отерла ему грязь с подбородка. Женщина вытащила точно такой же лоскуток, потянулась к его щеке – повеяло ладаном.
– Иди с Богом. А пить не надо. Потеряешь любовь государя. И не бойся ничего.
В следующую секунду гул проспекта ударил Бенкендорфу в уши. Он стоял посреди улицы, ошалело глядя на снующих людей.
– Барин, а барин! – Кто-то схватил генерала за рукав. – Гдей-то вы были?
Александр Христофорович обернулся. За его спиной топтался денщик Потапыч. Мужик степенный и на хорошем счету.
– Вас третий час против обычного нет. Барыня руки ломает. Я по кабакам. А вы тут посерёд извозчиков. Живота себя лишить хотите?
Вид у генерала был, вероятно, таков, что денщик на минуту замолчал.
– Да вам хорошо ли?
– Где женщина? – Бенкендорф не узнал свой голос.
– Какая женщина?
– Старушка. Маленькая, белая.
– Э-э-э, – Потапыч поскреб в затылке. Ему хотелось сказать, что барин допился. Но причин не было. Особенно в последнее время, по крайней занятости. Денщик огляделся, потом, видать, что-то смекнул.
– Да это Ксюша приходила, – заявил он с такой уверенностью, с какой говорят: «В Крещение во всех реках вода святая». И гордо вскинул голову: не у всякого барин видел блаженную, есть чем похвастать. – Что сказала-то?
Александр Христофорович пожал плечами.
– Что все будет хорошо.
* * * Зимний дворец.Николаю казалось: в последнее время он только и делает, что читает чужие письма. А это порождало неудобство. Хотя порой суждения, высказанные походя, в двух словах, точно сдергивали пелену с глаз.
Среди посланий покойной Елизаветы в Баден осталось одно, не отправленное за болезненностью темы. 1820 год, военные поселения. Супруга Ангела объясняла матери, принцессе Дурлихской, как славно будет жить под дудку и барабан.
«Ваша тревога мне понятна. Александр действительно похож на победителя в покоренной стране. Но подумайте, сколько выйдет пользы! Будущие блага искупают кратковременные неудобства. Солдат распределяют по избам, они делаются членами семей, каждый крестьянин приобретает работника, сын его идет на военную службу, а дочь становится женой пришедшего чужака. Плоды обнаружатся со временем. Улучшится обработка земли. Рекрутский набор исчезнет, хлебопашец сделается солдатом, солдат хлебопашцем».
В памяти оставался только «победитель в покоренной стране». Как точно. И как больно! После победы! Когда-то Николай сам восхищался грядущей пользой. «Мы затеваем нечто новое. Вы вскоре увидите!» – с горячностью убеждал прусскую родню. А когда вез невесту в Россию, бабы из казенных деревень выходили к дороге, становились на колени и выли в голос, прося отменить у них поселенные полки. Они почти пели, плача свои жалобы, и тянули к карете руки. Признаться, тогда царевич был поколеблен. Черт бы побрал братскую глухоту!