Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При больном оставили фельдшера Спиглазова. Он дал больному успокоительных капель, развязал его, напоил чаем. Шапошников спокойно уснул – первый раз за две недели.
К ружьям Прохора, Ибрагима-Оглы и револьверу Ильи Сохатых следственная комиссия присоединила для порядка и ружье Шапошникова.
В селе Медведеве коротали срок ссылки еще восемь политических. Хотя Шапошников, замкнутый и сосредоточенный, с ними дружбы не водил, однако двое из них, узнав о болезни товарища, пришли навестить его.
Сестра Марьи Кирилловны, Степанида Кирилловна, стала неожиданно поправляться. Благочестивая Марья Кирилловна относила это к Божьему благоволению и собиралась дня через два ехать восвояси. Но радости в сердце не было: дряблое, больное ее сердце томительно скучало, тонуло в безотчетно надвигавшемся на нее страхе. Животный этот страх усилился, окреп прошедшей ночью. Как стала погасать гроза, Марья Кирилловна уснула. Видела во сне: она голая, голый Прохор, голая Анфиса. Их оголил какой-то зверь, только нет у того зверя ни имени, ни вида. И грозный голос твердил ей в уши: «Кольцо, кольцо». С тем проснулась.
А поздним вечером, уже спать хотела лечь она, бубенчики забрякали, пара коней катила по дороге.
«Кто таков? Уж не от нас ли?»
Так и есть: Илья.
Ласково Илья со всеми поздровался, даже до болящей Степаниде со льстивыми речами подошел, Марью же Кирилловну совсем по-благородному чмокнул в ручку. Марья Кирилловна растерялась, сконфузилась, и, по-своему читая веселое лицо Ильи, спросила спокойно:
– Слава ли Богу у нас, Илюшенька? За мной, что ли? Ишь надушился как...
– Разрешите, Марья Кирилловна, по дорожке пройтись, с глазу на глаз чтобы, одно маленькое дельце есть.
– Дорожки теперь грязные, а пойдем в другую комнату.
Вошли. Марья Кирилловна сыпала про близких своих вопросы, он молчал. Дом был хороший, на городской манер. Илья притворил дверь, с приятной улыбкой достал из кармана футляр с колечком, опустился на колени и, не щадя новых брюк своих, пополз на коленях, словно калека, к усевшейся в угол хозяйке.
– Марья Кирилловна, Маша! – зашептал он сдавленным голосом, его душили слезы, и, как на грех, слюна заполнила весь рот. – Маша, не обессудь, прими... – Он сперва поблестел супиром перед глазами изумленной женщины, затем ловко надел кольцо ей на палец.
Женщине было приятно отчасти и не хотелось подымать в чужом доме шуму. Отталкивая льнувшего к ней со слюнявым ртом Илью, она торопливо говорила:
– Ну, ладно, ладно... Отвяжись... Я девка, что ли, для колец для твоих?
– Мирси, мирси... – вздыхая и заламывая свои руки, с чувством сказал Илья. – И вот еще что... Выслушай, Маша, рапорт. – Он поднялся, отряхнул брюки, закинул назад чуб напомаженных кудрей, откашлялся.
– Прохор Петрович... Или даже так... – начал он, подергивая головой. – Петра Данилыча... сегодня утром...
Марья Кирилловна вскочила, поймала его руки:
– Да говори же, черт! – И топнула.
– Успокойтесь, не волнуйтесь... Все мы во власти Аллаха... Значит, вчерашней ночью Анфиса Петровна застрелена из ружья. Петра Данилыча, конечно, паралич разбил, без языка лежит. На Прохора Петровича подозрение в убийстве.
Пронзительный крик Марьи Кирилловны ошеломил Илью. Надломанно схватившись за сердце и за голову, она еле переставляла ноги по направлению к двери. У приказчика задрожали колени, и мгновенный холод прокатился по спине.
– Ради Бога, ради Бога! – бросился он вслед терявшей сознание хозяйке. – Не бойтесь... Ибрагим арестован, это он убил...
Но Марья Кирилловна вряд ли могла четко расслышать эту фразу: глаза ее мутны, мертвы; хрипя, она грузно повалилась. Илья бессильно подхватил ее и закричал:
– Скорей, скорей!.. Эй, кто там!..
Марья Кирилловна Громова скончалась.
Ночью, убитый горем и растерянный, мчался с бубенцами в город Илья Сохатых. Глаза его опухли, он то и дело плакал, сморкался прямо на дорогу, шелковый розовый платочек его чист. А в кармане, в сафьяновом футлярчике, снятое с руки усопшей кольцо-супир.
Ночью же выехала подвода в село Медведево. На телеге – прах Марьи Кирилловны во временном, наскоро сколоченном гробу.
Той же ночью фельдшер точил на оселке хирургические инструменты, чтоб завтра вскрыть труп убиенной, найти пулю – явный, указующий на убийцу перст.
XXII
Небо в густых тучах. Ночь. Глухая, смятенная, темная. Эта ночь была и не была. Караульный крепко дрыхнул возле Анфисиных ворот.
Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца, прокрался Шапошников в дом. И кто-то с черной харей прокрался следом за ним. «Знаю, это черт, —подумалось Шапошникову, – виденица...»
– Анфиса Петровна, здравствуй, – сказал он равнодушно. – Здравствуй и прощай: проститься пришел с тобой.
Гири спустились почти до полу, завел часы, кукушка выскочила из окошечка, трижды поклонилась человеку, трижды прокричала – три часа. Ночь.
И зажглась керосиновая лампа-»молния». Шапошников стал ставить самовар, долго искал керосин, наконец – принес из кладовки целую ведерную бутыль. Вот и отлично: сейчас нальет самовар керосином...
– Здравствуй, здравствуй, – говорил он, заикаясь. В бороде недавняя седина, лицо восковое, желтое, и весь он, как восковая кукла, пустой, отрешенный от земли и странный. Его глаза неспокойны, они видят лишь то, что приказывает видеть им помутившийся, в белой горячке мозг. Он кособоко вплыл в голубую комнату, малоумно вложил палец в рот, остановился. И показалось тут пораженному Шапошникову: Анфиса сидит за столом в лучшем своем наряде, она легка, прозрачна, как холодный воздух.
– Анфиса Петровна, – сцепив в замок кисти рук, начал выборматывать Шапошников. – Скажите мне, что вы искали в жизни и искали ль вы что-нибудь? Имеются в природе два плана человеческой подлости: внутренний и внешний. Так? Так. Но внутренний план есть внешний план. И наоборот. Так? Так.
«Так-так», – подсказывал и маятник.
– Я знаю злодея, который хотел умертвить твой внутренний план, Анфиса. Но внутренний план неистребим. И ежели не бьется твое сердце, значит, внутренний план убийцы твоего протух... А я качаюсь, я тоже протух весь, я пьян, я пьян. – Шапошников схватился за свои седеющие косички, зажмурился. – Дайте ланцет, давайте искать начало всех начал, – стал размахивать он крыльями-руками, – вот я восхожу на вершину абстракции, мне с горы видней. – И он хлопнулся задом на пол. – Товарищи, друзья! Нет такого ланцета, нет микроскопа... Человек, человек, сначала найди в своей голове вошь, у этой вши найди в вошиной голове опять вошь, а у той вши найди в ее башке еще вошь. И так ищи века. Стой, стой, заткни фонтан!.. Твой удел, человек, – рождаться и родить. А ты сумей пе-ре-ро-диться. Что есть ум? Твой ум как зеркало: поглядись в зеркало, и твоя правая рука будет левой. А ты не верь глазам своим... Анфиса Петровна! Зачем вы верили глазам своим, зачем?! – закричал Шапошников и встал на четвереньки. Возле него, припав на лапы, лежал набитый куделью волк, помахивал хвостом, зализывал Шапошникову лысину.
– Ну, ты! Не валяй дурака... Вон отсюда.
Волк взвился и улетел, самовар взвился и улетел. Шапошников хлопнул себя по лбу, осмотрелся. Кухня. Он не поверил глазам своим... Неужели – кухня? Кухня. Он на цыпочках снова прокрался в голубую комнату. Лампа горит под потолком, тихая Анфиса на большом столе лежит. Шапошников пал на холодную грудь ее, заплакал:
– Анфиса Петровна, милая! Ведь я проститься к вам пришел. А я больной, я слабый, я несчастный. Вот, к вам... – Он обливался слезами, бородища тряслась. – Анфиса Петровна! Вы странная какая-то, трагическая. Я помню, Анфиса Петровна, первую встречу нашу: вы прошли перед моей жизнью, как холодное облако, печальной росой меня покрыли. Только и всего, только и всего... Но от той росы я раздряб, как сморчок в лесу. Впрочем, вы не думайте, что я боюсь вас. Нет, нет, нет. Правда, вы похолодели и глаза ваши закрыла пиковая дама, смерть... Но это ничего, это не очень страшно... Страшно, что в моей голове крутятся горячие колеса, все куда-то скачет, скачет, скачет, куски горькой жизни моей кувыркаются друг через друга. Я погиб. Я потерял вас: я все потерял!.. – Шапошников отступил на шаг, одернул рубаху, улыбнулся. – А я, Анфиса Петровна, этой ночью убегу. Может быть, меня догонит пуля стражника, может, погибну в тайге, только не могу я больше здесь, возле тебя, не могу, не могу: я пьяный, я помешанный. Эх, Шапкин, Шапкин!
Он сплюнул, сдернул пенсне, впритык подошел к большому зеркалу, всмотрелся в него дикими глазами. Но в зеркале полнейшая пустота была, лик Шапошникова в нем не отражался. Был в зеркале гроб, стены, изразцовая печь с душником, а Шапошникова не было. Он стал сразу трезветь, зашевелились на затылке волосы, он вычиркнул спичку, покрутил перед зеркалом огнем. Ни огня, ни руки зеркало не отразило: зеркало упрямилось, зеркало отрицало человека. Шапошников весь затрясся, с жутким воем заорал: