Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зосима бросил отпускать товар и совершенно обратился к Коптеву, видимо, глубоко задетый за живое.
— Вот ещё выдумал! А тебе какая обида?
— А та обида, Трофим Иванович, как я по своей невежественной амбиции осмеливаюсь полагать, что нехороший они вовсе господин, эти самые господин Овчинников… Державши я у них рощу, от папеньки их, царство ему небесное, целых девять лет, да такой срам терпеть был должон, что меня из-за мово же добра да по судам таскали… Оченно это я пакостным и даже, можно сказать, омерзительным, с их стороны, делом для себя почитаю, потому как они дворянин есть по своему роду-племени, — по-дворянски, по-честному и поступать должны.
— Да! Ведь я и забыл, что ты с ним судился! — со смехом сказал Коптев. — Он и вообще-то дрянь порядочная, дурень царя небесного.
— Правду истинную говорить изволите! Никакого в их уме настоящего обстоятельста нету! Таких начальников выбирать — всё равно, что деньги в печь бросать. Они и даром-то нам не нужны, такие-то, не то что за жалованье за большое.
— Вот что! — встрепенулся Коптев. — Похлопочи-ка ты, в самом деле, Зосим Фаддеич, промеж мужичков да ваших городских… чтоб выбирали Суровцова. Отличный малый, преумнейший. Ведь выборы — дело тёмное, знаешь! Из наших есть кое-кто, да тот, да другой… мужичков-то ведь одиннадцать. Кто знает, что будет?
— Это я непременным долгом, Трофим Иваныч, — с особенными одушевлением объявил Сыромятин, кланяясь до прилавка уходившему Коптеву. — Я сейчас вот к Силай Кузьмичу забегу да с мужичками перетолкую, а собрание-то когда ещё соберётся, поспею. А этого дела, батюшка, пропускать никак нельзя. Желаем здравствовать, батюшка… За милостивое ваше неоставление благодарить честь имеем!
Лаптев пришёл в азарт, узнав, что вчера все собирались у предводителя, а его, Силая Кузьмича, даже и не пригласили. Усевшись прочно на своих мешках, Лапоть всё своё мужицкое самолюбие направил на то, чтобы «водиться с хорошими господами», чтобы быть «с дворянами запанибрата». Когда его выбрали три года назад почётным мировым судьёю, он радовался, как дикарь, мундиру и золотой цепи. «Теперь шалишь! — шутил он со своим приказчиком. — Как что своруешь у меня — живо засужу! Видишь, цепь царская; я таперича с этою самою цепью хоть в Сибирь могу тебя упечь. А ты слова против меня не скажешь. Вот она, штука-то какая, эта цепь!»
Заседания в мировом съезде донельзя забавляли Лаптева. Какие бы ни были спешные торговые дела, он бросал всё, чтобы не пропускать съезда. «Куда это ты, Силай Кузьмич, ни свет, ни заря собираешься?» — спросит у него приятель, видя, как он суетится по дому. — «Нельзя, брат, в комитет нужно! — важно ответит ему Лапоть. — Нонче со всего уезда господа съезжаются. Суд будем подымать. Ты, таперича, какое дело, у мирового судишься, а мы уж, значит, самых этих мировых судим… Какой там выходит прав, какой виноват, по доказательствам. Потому, мы ведь и над судьями набольшие… Царь нам их препоручил, чтобы мы за ними смотрели».
Силай Кузьмич не мог просто в толк взять, как пропустили его на вчерашнем обеде.
— Сказать бы другой… а то Демид Петрович, — чесал он в грязном затылке. — Барин-то уж на что знакомый… Недавно полторы тысячи взял.
— Господам, Силай Кузьмич, мы с вами не нужны, господам карманы наши нужны, — причитал Зосим Фаддеич, сидя в вежливой позе на неуклюжем кресле и аккуратно потягивая с блюдечка чай вприкуску.
— Это ты так, это верно! — сердито мычал Лапоть.
— Потому как они наши мужицкие карманы да за своим барским столом видеть ровно как низость почитают, — тем же тоном продолжал Сыромятин, не поднимая глаз от блюдца.
— Вишь ты фря какие! У меня мундер ещё похлеще предводителева будет! И сзади, и спереди золотой, и обрукавья золотые. Нешто у меня окроме кафтана одежи нет? Кафтан не люб — мундер напялю, цепь на шею! Это нам нипочём…
— Нас с вами, Силай Кузьмич, царёв закон гласными называет, а господа хотят, чтобы мы безгласными были. Вот они и выбрали себе без нас председателя. Мы, мол, умники, выберем, а купцы, дураки, ему жалованье платить будут. Что ж таперича нам и в собранье в это самое ходить, когда, можно сказать, нам там окроме насмешки получить нечего? Люди мы с вами, положим, Силай Кузьмич, не учёные, ну, а всё плохого человека за хорошего не согласимся принимать. Что ж, к примеру сказать, никакой я особливой хорошести в господине в эвтом Овчинникове не вижу, Силай Кузьмич.
— Дурочкин зять он, вот он кто! — отрезал Лапоть. — Таких-то дураков в десятке двенадцать; их на базаре за копейку осьмину купишь!
— Вот это вы действительно, что верно рассуждаете, — поддержал Сыромятин. — Теперь сказать, хоть бы Суровцов барин, человек себе тихий, никакими глупостями не занимается, а уж учён супротив всех! Тот не только губернатору, а коли в правительствующий сенат али министру самому отписать нужно — духом отпишет, и всякую штуку, каким она манером следует, так и подведёт. Потому ему это плёвое дело, всё одно, что нашему брату коммерция.
— Знаю суровцовского барина. Человек смирный, ничего, и покойника его знавал. Народ не обидчик.
— Опять же помещик они небогатый, — продолжал Сыромятин. — За жалованье наше будут нам с усердием служить, потому им лестно. А этому что? Он наше жалованье в один вечер в карты проиграет, абы для смеху. Не то цыгарок себе накупит… зелья проклятого, Божью силушку из крещёного дома выгонять!
Получасом позже Зосима уже сидел в гостинице «Царское село», потчуя чайком гласных из крестьян. Большая половина их были его старые приятели и должники. Мужики вообще с необыкновенным уважением относились к мнениям Сыромятина. На их глазах он вылез из однодворцев и зажил богатым купцом, единственно благодаря своему уму и ловкости. Он оставался почти мужиком по образу жизни и в своих нравственных воззрениях стоял на точке зрения, особенно доступной и особенно сочувственной мужику. Оттого ни один член собрания, даже не исключая мировых посредников, не имел такого всемогущего влияния на гласных из крестьян. Чаёк Зосимы Фаддеича в ресторации частенько решал самые затруднительные вопросы, разделявшие земское собрание. К тому же Овчинников уже подал в отставку из мировых посредников, по домашнему настоянию губернатора, который, несмотря на самые лучшие отношения к Каншину, решительно не смел долее терпеть того ребяческого беспорядка в делах, который завёл Овчинников в течение двух лет своей службы. Мужики знали, что у них будет другой посредник, и поэтому не без удовольствия согласились с убеждением Зосимы Фаддеича.
Земское собрание
Земское собрание собиралось в довольно грязном наёмном доме на базарной площади, где помещалась управа и съезд мировых судей.
Шишовская публика мало интересовалась своим доморощенным парламентом и совершенно не посещала собрание до тех пор, пока там не происходило какого-нибудь скандала. В этом случае на другой же день зала наполнялась посетителями, на лицах которых было написано, мало сказать, нетерпеливое, а просто требовательное любопытство. Посетители эти встречали самыми очевидными знаками несочувствия недогадливых ораторов, которые вместо ожидаемого развлечения морили публику сухими рассуждениями об обложении промышленных заведений новою копейкою.
Однако на этот раз публики собралась довольно многочисленная и при этом довольно рано. Выборы — уж сами по себе скандал известного рода, потому что всего кого-нибудь забаллотировывают. А кроме того шишовцам крайне интересно узнать, какие новые партнёры прибавятся за их зелёные столы и в каких новых домах можно будет устраивать вечеринки в наступающую зиму. В первом ряду немногочисленных стульев, расставленных любезностью Демида Петровича, в самом центре, как бы выражая собою идею публики, воссела учёная шишовская дева, известная всем более под именем Глашеньки. Она одна считала долгом не пропускать земских собраний и мировых съездов, признавая в них явление новой цивилизации и считая обязательным для себя, в качестве жрицы этой цивилизации, состоять бессменным ординарцем при всех её таинствах. Вероятно, в этом убеждении учёная девицы Глашенька постоянно носила с собою в заседания как символ публичности выдвижной карандашик и довольно объёмистую записную тетрадку, куда она, почти всегда к великому смущению общественных деятелей, застигаемых этою выходкою её, вносила по временам неведомые начертания.
Наиболее впечатлительные умы подозревали вследствие этого учёную Глашеньку в составлении тех корреспонденций, которыми иногда обругивали шишовских общественных деятелей некоторые газетки. Но эти подозрения были не заслужены Глашенькою уже потому, что она сама оставалась в полном неведении той цели, с которою она тревожила совесть шишовских Питтов и Фоксов своими необдуманными обращениями к карандашу.