Хазарские сны - Георгий Пряхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но когда власть-таки была взята, идеи и идеалисты были отброшены. Власть теперь сама засучила рукава. В её действиях, которые всегда сводятся к простейшим хватательным рефлексам, посредники не нужны: еще не в то, в какое нужно, в чужое горло вдруг что-то перепадет. И дела закрутились столь чудовищным, кровавым образом, что идеалист наш оторопел. Это было совсем не то, о чем ему мечталось в тиши редакторского кабинета. В момент, когда любая идея бесовски овладевает массами, она сразу же становится порочной и губительной, в первую очередь для самих этих масс. Вахид с ужасом увидал, что он выкликнул из книжных дистиллированных недр. Ибо массами, толпою овладевает только та идея, которая высвобождает, легализует инстинкты, и чем низменнее — тем массовее.
Вахид попытался вступиться за русскую старуху, которую выкинули из ее же квартиры, поскольку квартира приглянулась соседям, и ему совершенно свободно съездили по физиономии.
— Ты что, стервец, не знаешь, кто я такой?! — провопил Вахид, дрожа от гнева и утираясь, самый чеченский, родовой, хотя и риторический, вопрос, и бомбила спокойно ответил:
— Знаю.
И сунул ему еще раз.
Как не знать: вырезки с патетическим Вахидовым ликом висели в половине чеченских домов рядом с лакированными фотками генерала.
Расставаясь с кумирами, народ, смеясь, умывает их юшкою. Расставаясь с вождями, умывается кровью сам.
Запах невинной жертвенной крови, русской в первую очередь, густо реявший над Грозным, что очертя голову, будто в средневековье, кинулся, враз позабыв все европейские противочумные прививки, в эту горячую купель, — он и отрезвил Вахида.
Горе идеалистам, удостоившимся наблюдать материализацию своих идей — они сразу же перестают таковыми быть.
Становятся материалистами, а еще чаще — отщепенцами.
Последней каплей стало то, что Вахида, как мальчишку, отчитал за «пацифистское» выступление по телевидению его же бывший издательский экспедитор, ставший к тому времени аж вице-президентом независимой Ичкерии. На следующий день на официальном митинге, впервые за долгое время опять, по случаю, предваряя выступление президента, Вахид высказался в том духе, что чеченцам пора образумиться, подумать о самосохранении и что пострадавшие однажды от Сталина, они такого же Сталина выносили в своей утробе. Что есть энергия заблуждения, и он сам в данном случае виновен перед ними, но эксплуатировать человеческие заблуждения вечно еще никому не удавалось, даже Муссолини, который был самым талантливым из всех южан (как видим, выздоравливал Вахид с эксцессами и от некоторых излюбленных ораторских фигур отказаться был просто не в силах даже после мордобоя), все равно это, как и любое преступление, всегда скверно заканчивается, вон даже Муссолини (дался ему этот дуче!) и то повесили не по-человечески, а вверх ногами, рядом с любовницей… — в этом месте у Дудаева начался нервный тик и договорить Вахиду не дали, хотя остальные брутальные митингенты на мгновенье замерли, с мужским здоровым любопытством ожидая продолжение пассажа, особенно насчет любовницы, — этим и объясняется, что с трибуны Вахида стянули все-таки за ноги, а не сняли удалою пулей.
Очнулся он в каком-то подвале, в смраде, грязи и собственной загнивающей крови — вот еще чей запах действует, отрезвляет совершенно безотказно — и с отбитыми почками. В «зиндане» продержали три месяца, и каждый день требовали выкуп, поднося телефонную трубку к самому его носу и сжимая ее так, словно она-то и была их строптивой должницей и вот-вот, как коровий тугой сосок, должна была истечь золотым и молозивным. Но Вахид молчал. Втайне, краешком робкой интеллигентной души он, как, наверное, и его отец в тридцать седьмом, все-таки надеялся, что вождь все же вмешается, вспомнит его заслуги перед ним лично, заступится — тут, сказывалось, наверное и то, что Вахид, увлеченный собственной покаянной речью, не видал перекосившихся черт и вспыхнувших кошачьей злобой аппенинских вождёвых глаз и не понял, что стянут за ноги не упорствующим в своих заблуждениях народом, а народными охранниками, опричниками, куда лучше Вахида разбирающимися в физиогномистике вождей…
Но вождь, разумеется, ни сном, ни духом. Вожди имеют способность при необходимости резко глохнуть и не менее резко и дальновидно — на то и вожди — слепнуть сразу на оба глаза. А уж об их феноменальной забывчивости, настигающей их столь же неожиданно и своевременно как и слепоглухонемота, вообще легенды ходят.
В конце концов все той же увесистой, массивной, как мраморный чернильный прибор, трубкой «моторола» Вахиду аккуратно, по одному, довыбили все его золотые зубы, заставили, по одному же, старательно, с кровью, выплюнуть их в подставленные заскорузлые ладони — вот почему у живых вытаскивать их сподручнее, чем у трупов, которые, как известно, плеваться еще не умеют — и отпустили.
Как видим, умеючи, не только козла, но и обыкновенную пластмассовую телефонную трубку выдоить — золотом — все-таки можно.
Завязали тряпкою глаза, вывезли на какой-то пустырь — Вахиду уже было все равно, отпустят или закопают, шмальнув в затылок — и, все-таки, отпустили.
— Если откроешь глаза раньше чем через пять минут, Геббельс ты наш несчастный, пристрелю, — пообещал густой, словно с небес над Вахидом раздавшийся бас. И, со смешком, шлепнул его по голове рукояткою «стечкина».
Вахид повалился и не развязывал повязку целый час. Машина, на которой его сюда привезли, давным-давно протарахтела и, наверное, скрылась. Не развязывал и глаза, слипшиеся от гноя, не разлеплял. Не хотелось.
* * *… - И вот теперь я перед вами, — закончил свой рассказ.
Сергей закаменел: ему казалось, что Вахид и впрямь явился к нему прямо с того самого расстрельного пустыря.
Сбылась вековая мечта чеченского интеллигента: он стал работать в столице, в Москве. Нераздавшийся на пустыре выстрел перевёл его сюда даже с некоторым повышением: Вахид назначен заместителем главного редактора известного столичного издательства. В данном конкретном случае в роли раскаявшейся судьбы выступил Сергей. Выгнавший, в глаза его не видя, человека однажды — за полторы тысячи километров — с работы, он ему теперь эту работу предоставил.
И Вахид старался как мог — когда не валялся с почками по московским больницам. Читал рукописи, правил их, даже на больничной койке, старался как-то оправдать свое миражное присутствие в издательстве, жившем трудно и скудно. И мечтал принести, бросить к ногам новых коллег и Сергея в первую очередь серьезный куш. Заказ. Так, по каким-то родственным, тейповым, еще каким-либо неведомым кавказским тропам вышел он на Мусу, московского респектабельного банкира, и даже сумел привести, залучить его в издательство.
Предваряемый счастливым Вахидом, Муса вошел в бедненький Серегин предбанник, а потом и в такой же обшарпанный кабинет, распространяя запах дорогого парфюма, силы и финансовой стабильности. Попил, играя чудесными глазами, чайку, полистал и погладил, как девушку, подаренный ему десятитомник Лермонтова, оглядел другие выставленные, как на смотринах, издания и сказал фразу, которую и мечтали от него услыхать, особенно, всем своим чутким существом, Вахид. И которая, как позже понял Сергей, была у него универсальной — для окружающих вожделенной, а для него просто универсальной, поскольку он не хуже самих ожидающих, алчущих знал, чего от него, грубо говоря, всякий раз ждут:
— Денег дать надо.
Денег! Вахид победительно посмотрел на Сергея, как будто дать собирался сам, из своего дырявого кармана.
Остальное дело техники.
Остальным занялся первый вице-президент президента Мусы, который приехал, тоже приведен был Вахидом, деликатно, но твердо, под руку к Сергею буквально на следующий день.
И этим первым вице-президентом — у Сергея глаза на лоб полезли — оказался Воронин.
Воронин — первый, а не второй. Лощеный, спокойный и блистательно интеллигентный. Разница между ними такая же, как между Николаем Первым и Николаем Вторым, то есть последним. Никакого мельтешенья, твердая рука и властный взгляд. И вновь пойдет вода Кубань-реки, куда велят большевики. Воронин вернулся — не только к Сергею, он вернулся в первую очередь, к самому себе. Допостсоветскому, как довоенному. Сергей был счастлив, не только потому что договориться с Ворониным о «деталях» (черт, как известно, в них и живет) ему легче, чем с кем-либо ещё, но и потому что увидал перед собою именно прежнего, распрямившегося Воронина. Ему как-то спокойнее стало от того, что Воронин вообще, независимо от конкретных обстоятельств, — вернулся. Хоть одна константа в его жизни, в жизни самого Сергея, вернулась. Когда казалось, что вернуться, восстановиться уже ничему и никому не суждено.
Оказывается, мысль о Воронине подспудно жила в нем все эти годы, потому что Воронин олицетворял для него нечто не только внешнее, но и внутреннее, относящееся к самому Сергею.