Киммерийская крепость - Вадим Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты не просто дурак, каплей, подумал Гурьев. Ты даже понять не можешь, как ты рисковал. И чем. То есть кем. Из-за бумажек каких-то. Бумажек, которые опережают время лет на двадцать, наверное. Под носом у агентуры зарубежной разведки. Черновики, Михаил Аверьянович. Черновики, будь они неладны. Знаешь ты, дурак, что можно сделать с такой девушкой из-за бумажек?! Знаешь?! Если бы… Нет. Нет. Всё. Это кончилось. Кончилось – и больше не повторится.
— Как это – проехали?! Если она не сказала – тогда откуда?!
— Конечно, она ничего не сказала. А я не спросил, потому что я, в отличие от тебя, не дурак. Да, ты умный, стратег, а дурак. И скоро ты поймёшь, почему я даже не заикнулся о твоей записке до сих пор. Черновики завтра сдашь мне под роспись.
— Во как, — сердито проговорил Чердынцев. — Во как.
— Надеюсь, ты на себя сердишься? — вкрадчиво осведомился Гурьев. — Конечно, мечты твои во всей красе советское правительство воплотить не в состоянии, но! Кое-что сможем. Кое-что. Вот так, без пяти минут контр-адмирал Чердынцев.
— Не понимаю, — потряс головой Чердынцев. — Не понимаю!
— Поймёшь, — пообещал Гурьев. — Скоро, совсем уже скоро. А вот и наша выпивка с закуской, — он поднял глаза на входящего заведующего своим любимым греческим кафе.
— Вот, Яков Кириллович, — любовно расставив свои творения, сказал заведующий. — Как вы любите. Кушайте на здоровье. Позвоните, я потом Косту пришлю, посуду забрать.
— Спасибо, Амвросий Георгиевич, — Гурьев протянул ему деньги. — Вы просто метеорит. Спасибо.
— Ну, вообще, — дёрнул головой Чердынцев, когда грек покинул кабинет. — Ну, ты буржуй, Яков Кириллович, буржуй – с ума сойти!
— Я не буржуй, Михаил Аверьянович, — усмехнулся Гурьев. — Я себя уважаю. И людей, соответственно, тоже. Которые себя уважают – тех особенно. Давай-ка, разливай, коньячок у Стильянидиса знатный.
— Ну, может, ты и прав, — Чердынцев налил, поднял рюмку, посмотрел янтарную жидкость на свет. — Скорее всего, даже. Прав. Водку не пьёшь, что ли?
— Нам водка сейчас не пойдёт, — убеждённо сказал Гурьев. — Нам сейчас с тобой непременно нужен коньяк, каплей. Вот этот, мягкий такой. И не из широкобёдрых бокалов, как этикетом предписано, а вот так, рюмками и залпом. Давай, каплей. Помянем всех, кто не с нами.
Они выпили, не чокаясь. Чердынцев, сжевав лимон, к еде не притронулся пока:
— Ну, говори, Яков Кириллович. Говори, чего я тебе должен. Я же понимаю – я тебе не просто должен.
— Ты, Михаил Аверьянович, службу несёшь, Родину защищаешь, — тихо проговорил Гурьев. — А Родина – поэтому – самое дорогое, что у тебя есть, защитить обязана. Это правильно, и только так – правильно. Родине и отслужишь. А я – просто оказался в нужном месте в нужное время.
— Вот ты какой, — опустил голову Чердынцев.
— Да, я такой, — согласился Гурьев. — Такой – и ещё всякий разный бываю, в зависимости от степени важности поставленных задач. Давай ещё. За дочь твою, капитан-лейтенант Чердынцев. За твою самую главную и большую жизненную удачу.
— Вот так.
— Вот так.
Они ещё раз опрокинули рюмки – и Чердынцев, поставив на стол свою и взявшись разливать по третьему разу, спросил:
— И что? Совсем я тебе ничего не должен?
— Должен, — не стал ломаться Гурьев. — Обязательно. И я свой должок получу, можешь не сомневаться.
— Какой же?
— Историю. Для начала.
— Историю?! Какую… историю?!
— Ты знаешь, каплей, — Гурьев смотрел так, что Чердынцев понял: он знает. А если не знает, то узнает.
Здесь и сейчас.
Память сердца. Июль 1918. Гардемарин и Принцесса
Боль. Это было единственное и самое главное ощущение, накрывшее её с головой. Боль. Везде, во всём теле, и самая сильная – в плече. Почувствовав боль, она вспомнила. Вспомнила всё. Боль как будто сразу же ушла, и на её место вступил ужас. Ужас, который полностью вытеснил собой её сознание. Только на самом краю пропасти, уже почти опрокидываясь в безумие, она поняла, что нельзя закричать. Нельзя.
Первый раз после страшной, отнимающей разум канонады в подвале, она пришла в себя в грузовике. И снова почти мгновенно провалилась в беспамятство. Она не чувствовала, как потные, сопящие, воняющие перегаром, перекисшим потом и чем-то ещё, столь же невообразимо мерзким, люди волокли её в грузовик. Не чувствовала, как тащили её и остальных на полотне, кое-как натянутом на оглобли, как, шипя, толкаясь и матерясь, ворочали тела, её, и сестёр, и mamá, рвали окровавленную одежду, пытаясь добраться до корсета. Она не слышала выстрелов, не чувствовала толчков и ударов, не поняла, как и когда это закончилось. Закончилось?!
Она пришла в себя от холода. Сразу же её начал колотить озноб. Потом пришли звуки – надсадный механический вой, — мотор, догадалась она, их везут куда-то, — скрип кузова, кажется, голоса. Тьма по-прежнему не позволяла увидеть много. Ей подумалось, что и тьма может явиться знаком милосердия… Осторожно пошевелившись, чтобы немного освободиться, она приподнялась на локте. Медленно – и только сейчас – до неё дошло, наконец, что она жива. Жива. О, Господи. Не может быть!
Потом снова пришла боль. Вместе с ужасом. Она огляделась. По-прежнему толком ничего не было видно. Лишь там, где маячила закраина автомобильного кузова, пробивалось нечто, отличавшееся от темноты внутри, хотя и никак невозможное называться светом. Одежда. То, что было на ней, уже нельзя было назвать одеждой. Это давно перестало быть одеждой. Кровавые, размокшие лохмотья. Она застонала, и тут же захлебнулась своим стоном, — нельзя, ни в коем случае нельзя! Рядом лежал ещё кто-то. Лучик, подумала она. Братик.
— Лучик…
Стараясь не думать о боли, она подтянулась к лежащему совсем рядом телу и попыталась его растормошить. Никакого ответа. И тут же поняла, что это не имеет смысла, — тело было мёртвым, неподатливым, как колода. Она с неимоверным трудом, но всё-таки перевернула тело брата. Голова его беспомощно мотнулась, и она увидела его глаза. Тьма больше не защищала её – или ей только показалось, что она увидела его глаза?
Это всё ложь, что в глазах мертвецов застывает ужас смерти и запечатлевается лицо убийцы. Выдумки. Бред. Глаза мертвецов так безнадёжно, бессмысленно пусты, с такими маленькими точками-зрачками, что ужас, от которого нет спасения, всей своей невыносимой тяжестью обрушивается на живых.
Жуткий, утробный хрип вырвался из её груди помимо воли. Она рванулась в сторону и назад. Резкая боль от падения, которого она даже не ощутила – и, обессилев почти мгновенно, она застыла на по-осеннему холодной земле.
Грузовик с мёртвым грузом продолжал медленно ползти дальше. Машина двигалась, замыкая маленькую колонну, и её падение осталось незамеченным.
Когда это случилось? Вчера? Третьего дня? Она уже потеряла ощущение времени. Не было никаких иных ощущений – только боль. Она попыталась сосредоточиться. Она была жива… Почему она жива? Почему они не убили её? Корсет… Ах, вот оно что… Они ограбили их. На Лучике тоже был корсет… Ограбили – и теперь бросят, наверное здесь, в лесу. Конечно, они все умерли. Лучик мёртв. А она… Она тоже умрёт. Лучше бы они убили её сразу, как всех остальных, как mamá и papá… Зачем теперь она? Что ей делать теперь на этой земле?
Нет, нет, испугалась она. Нельзя. Я не имею права. Раз я жива, — значит, так Богу угодно. Значит, я должна. Должна жить. Надо. Сейчас надо просто не думать ни о чём, — только о том, что я жива, что я должна жить. Надо встать и идти. Встать. И идти.
Она, тихо, совершенно непроизвольно постанывая, подползла к ближайшему деревцу и попыталась встать. Как ни удивительно, у неё получилось. Может быть, сорвать эти лохмотья? Нет. Хоть какая-то защита… Защита – от чего? От холода? Ах, нет! Надо идти. Как можно дальше отсюда. Но не в лес, нет, нет, лес – это верная гибель. В лесу ей не уцелеть. Вперёд, по дороге. Дальше. Дальше. Дальше! Они заметят, конечно, пропажу, и вернутся – искать её. Пусть ищут в лесу. Пусть!
Она не знала, сколько времени она шла. Медленно шла, ловя стук мотора далеко впереди. Потом она вспомнила, что ей рассказывали когда-то, — если человек бредёт по лесу, не зная дороги, он делает круг и возвращается на то место, с которого начал свой путь. И вспомнила, как нужно, — обходить деревья попеременно то справа, то слева. Ужас опять накрыл её с головой. Она даже не подумала в этот момент, что находится не в лесу, а в подлеске, совсем рядом с дорогой. Она хотела закричать, — и вдруг услышала голоса едва ли не прямо перед собой.
Она ничком опустилась на влажный листвяной ковёр и замерла, насколько могла, неподвижно. Потом, пересилив себя, стала смотреть. Я должна это запомнить, подумала она. Возможно, очень возможно, я никогда и никому не посмею, не сумею об этом рассказать, но я должна запомнить. Должна.
Она видела, как раздевали тела, потроша одежду. Как сбрасывали родных в какую-то яму. Слышала глухой звук от ударов падающих тел – слух её обострился невероятно, буквально каждый шорох и скрип отзывался колоколами у неё в ушах. Последним сбросили Лучика.