Отдайте мне ваших детей! - Стив Сем-Сандберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был последний заархивированный ею экземпляр газеты — от 19 мая 1943 года.
Больше она ничего не помнит.
~~~
Ей снится, что они с Алексом стоят в подъезде архива. В том же подъезде теснятся сотни людей, пережидающих ливень. Вера никогда в жизни не видела такого дождя. По булыжникам, с крыш, с фасадов — везде льет ручьем. Время от времени удары грома сотрясают гетто до основания.
Они с Алексом стоят бок о бок, но ни на секунду не сознают, что это они тут мокнут, словно дождь набросил на них теплый плащ. Через какое-то время Вера даже перестает понимать, что они вообще стоят там. Так тепло рядом с ним.
Проясняется. Над ними ширится трещина ясно-синего неба.
Но только над гетто. По другую сторону ограждения и колючей проволоки гроза продолжается, небо затянуто тяжелыми тучами, там блестяще и черно от дождя.
Сквозь бледный водянистый воздух шествуют с резкими воплями павлины. У основания моста растет дерево — гигантский ясень, его корни взломали толстый булыжник мостовой, а ветки переплелись с перилами. На фасадах стоящих вокруг домов, там, где оставила след вода, блестит пышная зелень, словно крылья бабочек. Развеваются полосатые маркизы, свежий ветер напирает на оконные стекла. В затененной арке подъезда, во двориках происходит движение, раньше незаметное. Запрягают лошадей, светлые скатерти разворачивают и аккуратно набрасывают на широкие столы; выставляют на стол тарелки и стаканы. В парикмахерском салоне Вевюрки сидят клиенты с небритыми подбородками, взгляды устремлены в одну сторону, словно люди прислушиваются к какому-то голосу. Но из установленных по всему гетто громкоговорителей доносится лишь усиливающийся шум дождя, орган дождя — бурлящего, бегущего по желобам и трубам.
Она идет по мокрой мостовой, но чувствует: у нее больше нет тела. Гетто вдруг отделилось от всего, что прижимает его к земле. Ворота и фасады проносятся мимо, словно страницы книги, а между страницами этой торопливо пролистываемой книги скользит она, выныривая из арок подъездов на широкие внутренние дворы, где стоят дети. Ей приходит в голову, что раньше она никогда не видела дворы гетто такими. Раньше дворы представлялись ей по большей части глубокими шахтами или просто пространствами между домами, бессмысленными полостями, заполненными густой грязью, битым кирпичом и мусором. Теперь колодцы, сараи и ряды уборных — всё обрело лицо; цилиндрик и ручка насоса покрашены, сараи окружены шпалерами, а рубероидные крыши уборных снабжены деревянной оградой, засыпаны землей и превращены в длинные ухоженные грядки с огурцами и помидорами.
И дети…
Они стоят группками, словно переходили вброд высокую траву и вдруг застыли, с пустыми белками глаз и лицами бледными, как сухие цветочные стебли.
В гетто детей обычно не было видно. И пожилые люди не сидели под молельными шалями, с тефиллинами на руках и с молитвенниками, поднесенными к самым глазам.
И дождей не бывало, и такой глубокой тишины внутри дождя.
Позади всего, что она сейчас видит, позади детей, дождя и тишины, разверст светлый бездонный зев. И она осознает — ясно, без страха: так умирают. Умереть — значит просто поднять свое бумажной невесомости тело прямо в волшебно проясняющееся небо. Она знает: надо любой ценой побороть искушение и остаться в том тошнотворном, злом и темном, что есть земля, и тело, и тяжесть, и гетто.
Но скольжение длилось слишком долго.
Она больше не может удержать себя в себе. И свет тоже.
~~~
Алекс выскреб пустой воздух из старой консервной банки; ложка оказалась совсем рядом с лицом, и Вера укусила черенок. У него был вкус железа и воздуха. Алекс размочил в супе хлебную корку и водил ею по израненным губам Веры, и корка была как лоскут ткани или гриб. Сначала Вера не поняла, почему он здесь. Но она явно не умерла. Она лежала в каморке за обойной стеной, на Бжезинской, на оставшемся после матери испачканном матрасе, на полу фекалии, под потолком вентиляция, которую открывали и закрывали специальным шестом. Алекс как раз потянул шест, чтобы солнце не так било ей в глаза; но хотя свет обжигал, хотя он сидел глыбой саднящей боли в глотке, а она была так слаба, что едва могла поднять руку, ей все равно хотелось, чтобы свет остался и она сидела бы в этом сиянии, как на дне бездонного колодца, а Гликсман продолжал бы скрести ложкой в чудесной банке.
— Во всяком случае, ты можешь есть, — с удовлетворением сказал Алекс.
Странно было не то, что она выжила, а что заставила других думать, будто может продержаться сколько угодно. Когда отцу удалось наконец выбить в больнице на улице Мицкевича койку для Маман, Вера на своей спине снесла мать вниз по лестнице. И никто не увидел, насколько сама Вера исхудала и измучилась; в больнице она потом, ни на минуту не присев, носилась то с испачканной простыней, то с нечистым судном. Словно хотела выбегать из себя усталость.
Йосель предположил, что она заразилась в больнице. Арношт решительно опроверг эту мысль, сказав, что со времени переселения на улицу Мицкевича в больнице не было ни одного нового случая тифа — «тиф исчез вместе со вшами», говорил он и винил во всем работу с книгами в грязном подвале архива.
Вера все еще была так слаба, что не могла ни встать, ни даже поднять или выпрямить руку — она тут же начинала дрожать всем телом. Алекс добыл тележку, вроде той, в какой развозил свой товар булочник Император Франц, и в этой тележке Иосель и Мартин потащили ее в Марысин.
Отец Алекса Гликсмана был не только klaingertner, как застенчиво сообщил его сын; он был еще и главным юристом Landvirtshaftopteil — дворцового отдела, распределявшего все незастроенные и не занятые под мастерские или склады земельные участки. Председатель в самом конце зимы 1943 года решил нарезать всю плодоносную землю, которой раньше управляли общины, на участки для частного пользования. Идея состояла в том, чтобы таким образом увеличить «внутреннее» производство фруктов и овощей; но хотя Иегуда Гликсман работал в департаменте, хотя теперь впервые за несколько лет появились новые участки, никто не знал, допустят ли его до непосредственного распределения земли. В сложной системе зависимостей и заработанных или неиспользованных благодарностей, царившей во дворце, один сотрудник всегда мог обойти другого. Но Алекс, вероятно, нажал. Вере так и слышался его настойчивый голос, просящий за Шульцев из Чехословакии, у которых к тому же отец врач; и вот однажды, пока Вера лежала больная в каморке за обойной стеной — даже вечный оптимист Арношт, казалось, терял надежду, — им принесли маленький серый формуляр из Landwirtshaftsministerium, в котором сообщалось, что их семье доверили «ответственность заботливо возделывать» einen kleinen Bodenanteil. Официально участок находился по адресу «Марысинская улица, 14» (участок номер 14) и состоял из пятнадцати квадратных метров каменистой почвы на углу, где сходились улицы Марысинская и Пжелётная. Аренду оформляли на год, времени на расторжение контракта давалось месяц.
У Алекса имелся опыт возделывания земли. В первый год жизни в гетто он состоял в молодежной организации «Хашомер Ха-цаир», которая активно вела скаутскую работу в Марысине. «Шомрим» выращивали картошку, свеклу, капусту, морковь и зеленый горошек. И не только для hazana — коллективного распределения продуктов, — но на будущее, чтобы запастись, ибо, говорил Алекс, в то время все думали, что война не продлится долго и мы вскоре отправимся в Палестину.
— Мы жили вон там, — говорил он и указывал куда-то в сторону каменного здания с провалившейся крышей на Пружной улице. — Там мы лежали по ночам, слушая летучих мышей — под крышей жили летучие мыши. Презес часто приходил к нам. Он тогда был другой, почти льстивый, обедал с нами, а потом мы целый вечер сидели и пели, и про любовь тоже, — рассказывал Алекс, — и он пел с нами (голос у него был грубый, хриплый, не особенно красивый, но берущий за душу):
B’erets jisrael muchrachim lisbolAni ohevet vesovelet,Ve’tach eincha margishPrachim li liktof etseKi baprachim et libi arape.[22]
Господин презес и потом приходил к нам, но его как подменили: это случилось из-за забастовок в столярных мастерских на Друкарской и Ужендничей, начались беспорядки и голодные бунты, и ему пришлось звать немцев, чтобы справиться с демонстрантами. Презес подумал, что это социалисты среди нас, шомрим, и из других организаций агитируют против него. Поэтому он положил конец коллективному земледелию в Марысине и пригрозил, что отнимет трудовые книжки у всех, кто не заявит о себе в службу занятости.
Это было в марте 1941 года. У нас оставалось два пути: пойти в похоронную контору Прашкера и хоронить мертвых на Брацкой или помогать на строительстве пристройки к Центральной тюрьме. А тогдашний начальник тюрьмы Шломо Герцберг обращался с рабочими так же по-свински, как с арестантами. Ни то ни другое особенно не прельщало.