Пункт третий - Татьяна Евгеньевна Плетнева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игорь Львович неохотно отодвинул блюдечко.
Чечен ждал их, стоя в дверях: белый, лихо стянутый ремнем полушубок, безупречные сапоги, блестящие от возбуждения глаза: настоящий, верный до последней минуты демон-хранитель местного разбора.
– Сдэлал кореш, – с гордостью сказал он, отдавая Сашке билеты. – Все как нада сдэлал, сматри: транзит Спасск – Масква, чэрез Пэрмь. Праверяй, Саша.
– Благодарю, – сказала Александра Юрьевна и, с трудом дотянувшись, поцеловала его в щеку. – Благодарю, брат.
– Ай маладэц, – обрадовался чечен, – гляди, все помнит.
– Пиши, Магомет, – серьезно попросила Александра Юрьевна и быстро прошла вперед, чтобы не мешать прощанию братьев.
В небольшом, узком, как автобус, самолете пахло кислятиной и духами; Игорь Львович откинул кресло, уселся поудобнее и прикрыл глаза.
Сашка развернула притыренную для взлета шоколадку; Рылевский с ходу отломил большой кусок, сунул его за щеку, захрустел, причмокивая, и отвернулся к окну.
Самолет побежал по земле, дернулся, подпрыгнул, и, сильно заваливаясь на бок, стал набирать высоту. Земля уходила из-под крыла; слева над ней висело фиолетово-багровое солнце, освещая запрокинутое крыло; от резкой красоты холодного неба захватывало дух.
– Будь проклята пермская земля, – негромко и внушительно сказал Игорь Львович, жуя шоколад. – И все они, до седьмого колена.
– Кто – они? – сдуру спросила Александра Юрьевна, всерьез испугавшаяся за проклинаемых.
– Все, – отвечал Игорь Львович, – все они тут – менты. И дети их, до седьмого колена. Напалмом их выжечь, напалмом, – вдохновенно продолжал он, – а землю в асфальт закатать, чтоб травинки не осталось. Б..ди.
Голос его дрожал, выходило что-то среднее между шепотом и плачем.
Сашка в ужасе протянула ему остатки шоколада; Игорь Львович грубо оттолкнул ее руку и повторил:
– Прокляты будьте вы все, до седьмого колена. А ублюдков ваших в огонь побросать надо.
Он приподнялся и плюнул в направлении пермской земли; Сашка поспешно вытерла иллюминатор шоколадной оберткой.
Сделано это было вовремя: к ним уже подходила неприятного вида особа с чашками на подносе.
Игорь Львович выпил залпом две порции лимонаду, глянул еще раз на окончательно проклятую им землю, откинулся на спинку кресла и очень быстро и спокойно уснул.
Покорно принявшая его проклятие земля растворилась во тьме; самолет то и дело попадал в воздушные ямы, переваливался с боку на бок, но моторы гудели ровно, и после чеченских скачек по горам полет казался спокойным и цивилизованным времяпрепровождением.
4
– Так про десятичасовой запрашивать? – озабоченно спросил Валентин Николаевич. – Регистрация-то, поди, закончилась.
– Оставь, – отвечал майор. – Мимо Москвы не пролетят. Три пермских рейса ребята встречают, – и, если нет никого, закругляемся на сегодня.
– Последний в двадцать два Москвы прибывает, – уточнил Валентин Николаевич.
– Знаток, – заметил майор. – Знаток авиарейсов и часовых поясов.
– Значит, до десяти нам вообще делать нечего, – вздохнул Валентин Николаевич.
– Развлеку, если хочешь, – предложил майор. – Пойдем к Бондаренке, у него сейчас Борис Аркадьевич сидит.
– Не хочу, – не подумав, сказал Первушин. – Опять небось пиво с разговорами.
– Да, – огорчился Губа, – ранний склероз – показатель полной профнепригодности. Борис Аркадьевич, между прочим…
– Помню, помню, – торопливо заговорил старший лейтенант, желая снять с себя обвинение, – Усенко Борис Аркадьевич, Фейгелев приятель. Пойдем, конечно.
Борис Аркадьевич Усенко был бледен, взволнован и, очевидно, нетрезв. Он сидел вполоборота к столу, закинув ногу на ногу, и нервно разминал папиросу; почти весь табак из нее уже высыпался и сиротливой кучкой лежал на столе.
– Да что ж вы так волнуетесь, Борис Аркадьевич? – обратился к нему майор. – Будто в первый раз замужем.
– Волнуется, – наседал Бондаренко, – ему уж не волноваться надо, а сухари сушить. Всю неделю пил, к Фейгелю не зашел ни разу. – Он стукнул кулаком по столу и крикнул: – Труху свою убери, алкаш.
– Мне кажется, – мягко сказал майор, – что наша работа требует большего снисхождения к чужим слабостям, Сергей Федорович.
Сергей Федорович покраснел и обиженно замолчал. Усенко быстро смахнул со стола табак и посмотрел на майора с удивлением и благодарностью.
– Понимаете, – заговорил он, комкая и проглатывая слова, – я с Фейгелем-то и развязался, а потом поехало…
Непонятно было, врет он или просто боится.
«Наверно, все-таки врет, – решил Валентин Николаевич, – ясное дело, кому ж охота приятеля топить».
Рука Бориса Аркадьевича с пустой папироской тряслась весьма натурально, да и всего его колотило крупной запойной дрожью; сальные волосы, грязные башмаки, длинный, почти до колен, затасканный свитер.
– Да, запой – дело такое, – протянул майор и взглянул ненароком на Сергея Федоровича. – Да вы успокойтесь, с запоем все ясно, хрен с ним, с запоем, поговорим лучше о вопросах общего, так сказать, порядка, если не возражаете.
– Конечно, – благодарно кивнул сексот.
– Фейгеля вы ведь не одну неделю знаете, так?
– Нет, что вы, – заторопился Усенко. – Лет десять уже знакомы.
– Вот и хорошо, – сказал майор. – Вряд ли он за последнюю неделю сильно изменился, правда?
– Прохор вообще человек стабильный, – почти с гордостью сказал Борис Аркадьевич.
– Стабильный в своих привычках, пороках и добродетелях, это вы хотели сказать? – уточнил майор.
– Да, – подтвердил Усенко; было видно, что он успокоился.
– Ну вот о них вы нам и расскажите, – распорядился Губа. – А то все о делах да о делах.
Усенко усмехнулся криво и жалко и сказал:
– Ну, Прохор честен. И глуп, конечно, как гусь.
Он замолчал и стал рассматривать свои руки с грязными обкусанными ногтями.
– Неплохо для начала, – одобрил майор. – Честность его состоит в том, что он нас на х… послал, не так ли?
– Так, – смущенно признался Борис Аркадьевич.
– Понятно, – сказал майор, – ну, а глупость?
– Да в том же и глупость, – опять улыбнулся Усенко.
– Себя вы, стало быть, считаете умным и бессовестным, – заключил майор.
Усенко промолчал.
– Хорошо, – напирал Губа, – ну а с Александрой Юрьевной как же? Тоже, скажете, честность?
– Честность, – подхихикнул Борис Аркадьевич. – Баба политзаключенного – это святое, это Жанна д’Арк и все прочее. Так он сам говорит, по крайней мере, – спохватился вдруг Борис Аркадьевич, – а вообще-то, я там свечки не держал.
– Врет, наверно, – подначил майор.
– Не похоже, – с удовольствием продолжал Усенко. – Фейгель любит радостью своей поделиться, это вы зря.
– А честь дамы как же? – удивился майор.
– Он и про честь забыл бы от радости, только там, скорее всего, с честью все в порядке: оне Рылевского ждут, – откровенничал Усенко. – На кой хрен – лично мне непонятно, а Прохору – в кайф: он разделяет трагедию девушки, упивается своим благородством и пишет отвратительную лирику.
– Вы, Валентин Николаевич, тоже спрашивайте, если надо, – предложил Губа.
– Ну, например, – послушно спросил Валентин Николаевич, – какую лирику?
Сексот был ему отвратителен: демонстрируя откровенность, он растягивал и глотал слова, коверкая их до неузнаваемости.
«Не просто каша во рту, – содрогался Первушин, – а вчерашняя размазня на протухшем сале».
– Ну, например, – начал Усенко, – «…даже время стояло