Хмурое утро - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Извозчик подвез их к штабу фронта, откуда изо всех раскрытых окон неслась трескотня пишущих машинок.
Дожидаясь приема, Телегин и Сапожков тут же узнали все военные новости. Общая картина была такова: вооруженные силы главнокомандующего Деникина, после короткой заминки, продолжают наступление на Москву тремя группами. Отрезая от Центральной России хлебные края – Заволжье и Сибирь, – вдоль Волги движется Северокавказская армия генерала Врангеля (от которой в июле месяце Десятой армии удалось оторваться, пожертвовав Камышином); походный атаман Сидорин с Донской армией, восстановленной новым донским атаманом Богаевским, – ставленником Деникина, – жмет в направлении на Воронеж, имея во главе два ударных конных корпуса – Мамонтова и Шкуро; Добровольческая армия под командой Май-Маевского, талантливого, но всегда пьяного генерала, развивает наступление широким фронтом, одновременно очищая Украину от красных войск и партизанских отрядов и нацеливаясь своим кулаком, – гвардейским корпусом генерала Кутепова, на Орел – Тулу – Москву.
Военные успехи Деникина – налицо, снабжение у него великолепное, добровольческие полки, хотя и сильно уже разбавленные крестьянскими контингентами, дерутся уверенно, умело. Но в тылах у него настроение с каждым днем все более угрожающее (причем он катастрофически это недооценивает): Кубань хочет отделения, полной самостоятельности, и ему, чтобы навести там великодержавный порядок, пришлось повесить двух виднейших членов кубанской рады; на Тереке – кровавые раздоры; донское казачество, когда был объявлен поход на Москву, заговорило: «Тихий Дон был наш и будет наш, а Москву Деникин пускай сам себе добывает»; крестьянский вопрос в занятых добровольцами областях разрешается с военной простотой – поркой шомполами; сажают губернаторов, уездных начальников и царских жандармов, и мужики опять, как при германцах в прошлом году, пилят винтовки на обрезы и ждут Красную Армию; Махно, после того как ухитрился лично застрелить своего главного соперника – атамана Григорьева, открыто объявил вольный анархический строй во всей Екатеринославщине, собрал тысяч пятьдесят бандитов и грозится отобрать у Деникина Ростов, и Таганрог, и Крым, и Екатеринослав, и Одессу… Появились еще зеленые, – особая разновидность атаманщины, – убежденные дезертиры, и там, где леса и горы, – там и они под боком у Деникина.
Красная Армия, после тяжелых поражений Тринадцатой и Девятой и героического отступления Двенадцатой с Днестра и Буга, выравняла фронт. Настроение улучшается, и боеспособность растет главным образом потому, что идет массовый прилив коммунистов из Петрограда, Москвы, Иванова и других северных городов. Со дня на день ждут приказа главкома о контрнаступлении.
Оформив новые назначения, – Телегин – командиром отдельной бригады, Сапожков – командиром качалинского полка, – они в тот же день выехали обратно, всю дорогу рассуждая о полученных новостях: оба сходились на том, что грандиозный план Деникина повисает в пустоте, и то, что в прошлом году ему удалось на Кубани, повторить в Великороссии не удастся: там он побил Сорокина, а здесь ему придется схватиться с самим Лениным, с коренным, потомственным пролетариатом, да и мужик здесь жилистый, – здешний мужик Наполеона на вилы поднял…
– Знамя вперед! Снять чехол!
Знаменосец и стоявшие с ним на карауле – Латугин и Гагин – шагнули вперед. Телегин, передававший полк новому командующему, Сергею Сергеевичу Сапожкову, был серьезен, хмуро сосредоточен, и даже обычный румянец сошел у него с загорелого лица. В руке держал листочек, на котором набросал речь.
– Качалинцы! – сказал он и взглянул на красноармейцев, стоявших под ружьем: он знал каждого, знал, у кого какая была рана и какая была забота, это были родные люди. – Товарищи, мы с вами исколесили не одну тысячу верст, в зимнюю стужу и в летний зной… Вы дважды под Царицыном покрыли себя славой… Отступая, – не по своей вине, – дорого отдавали врагу временную и ненадежную победу. Много было у вас славных дел, – о них не написано громких реляций, рапорты о них потонули в общих сводках… Это ничего… (Телегин покосился на листочек, лежавший у него в согнутой ладони.) Предупреждаю вас – впереди еще много трудов, враг еще не сломлен, и его мало сломить, его нужно уничтожить… Эта война такая, что в ней надо победить, в ней нельзя не победить. Человек схватился со зверем, – должен победить человек… Или вот пример: проросшее зерно своим ростком, – уж, кажется, он и зелен, и хрупок, – пробивает черную землю, пробивает камень. В проросшем семени вся мощь новой жизни, и она будет, ее не остановишь… Ненастным, хмурым утром вышли мы в бой за светлый день, а враги наши хотят темной разбойничьей ночи. А день взойдет, хоть ты тресни с досады…. (Он опять озабоченно взглянул на записку и смял ее.) Признаюсь вам, товарищи, мне не весело, тяжело будет без вас… Много значит – просидеть вместе целый год у походных костров. Покидаю вас, прощаюсь с вашим боевым знаменем. Хочу и требую, чтобы оно всегда вело к победам славный качалинский полк…
Иван Ильич снял фуражку, подошел к знамени и, взяв край полинявшего, простреленного полотнища, поцеловал его. Надел фуражку, отдал честь, закрыл глаза и крепко зажмурился, так, что все лицо его сморщилось.
После проводов, устроенных в складчину Сапожковым и всеми командирами, у Ивана Ильича шумело в голове. Сидя в плетушке, придерживая под боком вещевой мешок (где между прочими вещами находились Дашины фарфоровые кошечка и собачка), он с умилением вспоминал горячие речи, сказанные за столом. Казалось – невозможно было сильнее любить друг друга. Обнимались и целовались и трясли руки. Ох, какие хорошие, честные, верные люди! Молодые командиры, вскакивая, пели за всемирную – словами простыми и даже книжными, но уверенно. Батальонный, скромный и тихий человек, вдруг захотел лезть на стол, и влез, и отхватил бешеного трепака среди обглоданных гусячьих костей и арбузных корок. Вспомнив это, Иван Ильич расхохотался во все горло.
Тележка остановилась при выезде из села. Подошли трое – Латугин, Гагин и Задуйвитер. Поздоровались, и Латугин сказал:
– Мы рассчитывали, Иван Ильич, что ты нас не забудешь, а ты забыл все-таки.
– Да, мы ждали, – подтвердил Гагин.
– Постойте, постойте, товарищи, вы о чем?
– Ждали тебя, – сказал Латугин, поставив ногу на колесо. – Год вместе прожили, душу друг другу отдавали… Ну, тогда прощай, если тебе все равно. – Голос у него был злой, дрожащий.
– Постой, постой. – И Телегин вылез из плетушки.
Задуйвитер сказал:
– Что мы здесь, в пехоте? – чужие люди! Что же нам, – век ногами пылить?
– Морские артиллеристы, ты поищи таких-то, – сверкнув глазами, сказал Гагин.
– В Нижнем сели, было нас двенадцать, – сказал Латугин, – осталось трое да ты – четвертый… Ты сел в тарантас – и до свиданьица… А мы – не люди, мы Иваны, серые шинели… Были и прошли. Да чего с тобой, пьяным, разговаривать!
Задуйвитер сказал:
– Теперь у вас, Иван Ильич, бригада, имеется под началом тяжелая артиллерия…
– Да иди ты в штаны со своей артиллерией, – крикнул Латугин. – Я капониры буду чистить, если надо! Мне обидно человека потерять! Поверил я в тебя, Иван Ильич, полюбил… А это знаешь что – полюбить человека? А я для тебя оказался – пятый с правого фланга. Ну, кончим разговор… По дороге остальное поймешь…
– Товарищи! – У Ивана Ильича и хмель прошел от таких разговоров. – Вы раньше времени меня осудили. Я именно так и рассчитывал: по приезде в бригаду – отчислить вас троих к себе в артиллерийский парк.
– Вот за это спасибо, – просветлев, сказал Задуйвитер.
А Латугин зло топнул разбитым сапогом.
– Врет он! Сейчас он это придумал. – И уже несколько помягче, хотя и погрозив Телегину согнутым пальцем: – Совести одной мало, товарищ, на ней одной далеко не ускачешь. Хотя и на том спасибо.
Телегин рассмеялся, хлопнул его по спине:
– Ну и горячка! Ну и несправедливый же ты человек…
– А на кой мне, к лешему, справедливость, – я не собираюсь людей обманывать. Только за то тебя можно простить, что ты прост. За это тебя бабы любят. Ну, ладно, не сердись, садись в тарантас. – И крепко схватил его за локоть – Знаешь, как за товарища на нож лезут? Не случалось? – И шарил светлыми, широко расставленными, холодно-пылкими глазами по лицу и глазам Ивана Ильича. – Соврал ведь, а? Соврал?
Иван Ильич нахмурился, кивнул:
– Ну, соврал. А вы хорошо сделали, что напомнили, надоумили…
– Теперь правильно разговариваешь…
– Отпусти его, чего ты привязался… Опять – царь природы, царь природы, – прогудел Гагин.
Ни слова более не говоря, Иван Ильич простился с ними, влез в плетушку и долго еще в пути усмехался про себя и покачивал головой.
До штаба отдельной бригады можно было долететь на самолете за один час, на лошадях – потратить сутки с гаком, Иван Ильич ехал по железной дороге четверо суток, пересаживаясь и до одури томясь на грязных, голодных вокзалах. Отдельного салон-вагона, как ему твердо обещали, разумеется, не было, последний отрезок пути пришлось ехать в теплушке, до половины загруженной мелом, непонятно кому и для чего понадобившимся в такое время. Кроме того, на нарах находился пассажир, с жирным лицом, похожим на кувшин в пенсне… Он все время мурлыкал про себя из Оффенбаха: «…ветчина из Тулузы, ветчина… Без вина эта ветчина будет солона…» А когда стемнело, – начал возиться со своими мешками, что-то в них перекладывая, вынимая, нюхая и опять засовывая.