Хмурое утро - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кузьма Кузьмич отправлялся по дворам. Вытирал в темных сенях ноги и заходил на кухню. Иная хозяйка крикнет ему со злобой:
– Опять, дармоед, приплелся! Нету ничего сегодня, нету, нету…
– О Марье Саввишне пришел справиться, – приветливо тряся красным лицом и морща губы, отвечал Кузьма Кузьмич. – Плоха она?
– Плоха.
– Анна Ивановна, не смерть страшна, – сознание бесплодно прожитой жизни томит нас тоской. Вот где нужно утешение человеку, – положив руку ему на холодеющий лоб, сказать: жизнь твоя была скудная, Марья Саввишна, и нечего жалеть о ней, но ты потрудилась, как самая малая мурашка, – безрадостно и хлопотливо тащила свою соломинку. А труды никогда не пропадают даром, все складывается, – дом человеческий растет и широк и высок, и где-то твоя соломинка чего-то подпирает. Детей, внуков ты выходила, вот и вечер твой настал: закрой глаза, усни тихо. Не жалей ни о чем: не ты в твоем убожестве виновата…
Кузьма Кузьмич журчал, сидя у двери на табурете, а хозяйка, коловшая лучину, вдруг бросала косарь, часто – несколько раз – вздыхала, и ползли у нее слезы по щекам…
– Живи, живи… Сдохнешь, никто спасибо не скажет…
– А потому, что жизнь у нас еще неправильная… Каждому человеку за его труды памятник надо бы ставить… Впереди так и будет, Анна Ивановна, впереди жизнь будет добрая…
– Это – на том свете, что ли?..
– Зачем, на этом…
– Ты один урод добрый нашелся…
– Это моя профессия, Анна Ивановна, а я не добрый… Я любопытный. Человека не жалеть нужно. Человек любит, когда о нем любопытствуют. Что же, можно пройти к Марье Саввишне?
– Пройди уж…
Из такого дома Кузьма Кузьмич уходил не с пустыми руками. Вечером, распилив и наколов унесенную с чьего-нибудь двора доску, затопив печку на женской половине, обдув пепел с кипящего самовара и поставил его на стол, Кузьма Кузьмич рассказывал Даше и Анисье о своих похождениях.
– Появился у меня конкурент, – говорил он, дуя на блюдечко. – Стал шляться по дворам старичок, в одной рубахе из мешка, босой, с нарочно всклокоченной бородой, с необыкновенно впечатляющим носом – во все лицо. Зовут – отец Ангел. Придумал этот мошенник простой анекдот, – вваливается в дом, садится на пол и начинает раскачиваться, всплеснет руками и раскачивается: «Вот тебе, Ангел, вот тебе и не верил, тьфу, тьфу, тьфу… Своими глазами видел, своими руками трогал, тьфу, тьфу, тьфу…» Слушатели рты разинут, он еще поломается и рассказывает: намедни, в ночь под пяток, у одной женщины, у которой муж в Красной Армии, родился дебелый мальчик с зубами. Помыли его, спеленали, дали матери на руку. Она грудь вынимает, дает ему, а он грудь не взял, да как взглянет на мать и сказал: «Мама, мама, я уже пришел!..» – Хлебнув с блюдечка, Кузьма Кузьмич засмеялся. – Отобьет у меня Ангел клиентуру. Ревнивый! Сегодня встретились на одном дворе, он мне пальцами рога показывает: что, говорит, Кузька, за моими объедками пришел? А будешь ходить за мной по следам, спознаться тебе с моим жезлом…
– Бросайте вы все эти глупости, Кузьма Кузьмич, – сказала Даша строго. – Поступайте на советскую службу. Ничего, ничего, проживем и на одном пайке… А то про вас уже начали поговаривать нехорошее, – мне это очень неприятно…
Анисья, как всегда, – очнувшись от налетающей мечты, сказала:
– Сегодня я с одним поговорила, такая сволочь. – И она показала в лицах и в разных голосах: – Я сижу, читаю, конечно. Подходит наш сотрудник из отдела гражданского снабжения, гнилой такой, дряблый, косоротый.
«Очень бы хотел, говорит, с вашим дядей познакомиться». – «С каким таким дядей?» – «А с которым вы, говорит, живете… Нужно у него духовный совет получить…» – «Он, говорю, никаких советов не дает…» – «А я, говорит, слышал обратно, – многие к нему ходят и получают облегчение…» – «Товарищ, говорю, мне некогда слушать ваши глупости, видите, я занята…»
А он мне – на ухо со слюнями:
«А вы про младенца говорящего не слыхали?..» – «Убирайтесь, – я ему говорю, – к черту…» – «Не далеко ходить, – он говорит, – мы все давно уж у черта… Ан младенец-то не антихрист ли?»
– Очень, очень неприятно, – сказала Даша.
– Да – глушь… – Кузьма Кузьмич задумчиво налил себе еще стаканчик кипятку. – Такая глушь – в ушах звенит. А все-таки русский человек пытлив – и пытлив, и впечатлителен. Драгоценная у него голова. Ему бы – знание да путь верный из этой византийской вязи. Давно хочу, да вот все не решаюсь, дорогие мои, бесценные женщины, предложить вам перебраться в Москву.
– В Москву? – переспросила Анисья, расширяя синие глаза.
– К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово – баловство свое брошу… Мне уж и самому давно стало тошно… А как увидал свой портрет, – отца Ангела, – расстроился, совсем расстроился…
– В Москву, в Москву! – сказала Даша. – У нас там есть даже где приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой – Марьей Кондратьевной… Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич, миленький, давайте не будем откладывать… Ведь мы здесь за ваши пышечки, ватрушечки самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже стали… Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное училище…
Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила веки.
– Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте – идут еще какие-нибудь пароходы до Ярославля?..
Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич, нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве, пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай оставались – тайно им припрятанные – Дашины драгоценные камушки… Да и с собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два… И как это у него сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось – так вырвалось, – эка! Да и к лучшему, конечно… И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что – жив, здоров, любит и целует.
Анисья, облокотясь о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки, и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то сосновый – длинным ящиком – гроб, из которого она поднимается и видит Ромео, и видит склянку с ядом…
Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды, до убожества жилища, до всей случайной скудости, – сердца их горячо, уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные…
Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы он никогда не терял, – так вот надо же было случиться такому, что он, безо всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из его нагана были вынуты.
К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле, спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку стоял эскадрон и комендантская команда, посаженная на коней. Это было все, что осталось от бригады Телегина.
Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи, разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос, где безо всякой связи с какой-либо командной точкой отступали, прятались, бродили разбросанные части и отдельные люди.
Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, – с тыла на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны. Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.
Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, – паника миновала, и Мамонтов был уже далеко, – но скоро выяснилось, что под свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно… Одни ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться, другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться, третьи только того и ждали, – задали стрекача подальше от этих мест – по домам, к бабам, на печки.
Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару Чеснокову очень невеселую историю…
– Напрасно ездите по полю, никого не соберете, – сказал один. – Был полк, нет его.
Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы: