Дьявол - Альфред Нойман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он, упав к ногам отшельника, обнял его колени. Тот дрожал, как в лихорадке.
— Изыди… — простонал он, мучимый любовью и нежностью к Нечистому и стараясь оттолкнуть его от себя. — Я сделаю то, что повелит господь. Ma non me toccare![84] Изыди, сатана! — вскричал он, наконец, грубо отталкивая Оливера и замахнувшись распятием.
Но в глазах его стояли слезы.
Не прошло и часу, как они отправились в путь, и к полуночи уже прибыли в Плесси. В библиотеке еще горел огонь. Король тихо сидел в глубоком кресле; ремень привязывал его к спинке, чтобы он не мог упасть, ноги были закутаны в толстые одеяла, голова опущена на грудь, глаза закрыты. Оливер не мог понять, спит он или нет. И таким угасшим, бескровным и серым казался этот остов человека, что Роберто усомнился в том, жив ли он? Зато спутник его в этом, видимо, не сомневался; он обернулся и приложил палец к губам; это, верно, относилось к скрипучим, грубым сандалиям пустынника.
Дог Тристан у ног Людовика ворчал, не переставая. Роберто молча остановился.
Людовик застонал. Оливер произнес:
— Отец Роберто Тарентский стоит перед вами.
— Да, да, — сказал король, словно уже знал это; но открыл глаза только теперь. Он прикрыл рукою левую половину лица, потом вытянул два пальца правой руки: знак Неккеру незаметно спрятаться за гобелен. Оливер вышел, улыбнувшись святителю, снова вошел в зал через потайную дверь, задрапированную гобеленом, и остался стоять на уровне высокого кресла короля.
Роберто еще не тронулся с места. Он стоял в своем углу, не будучи в состоянии разобрать, видит его король своим единственным открытым глазом или нет. Тут слабый голос короля позвал его:
— Подойти ближе, преподобный отче.
Отшельник двинулся, и сандалии его так гулко шлепали по плитам, что он, вздрогнув, попытался идти тише, но когда это не удалось ему, он сразу постиг, что господь бог желает выступать здесь не таясь, громогласно, и он загремел через всю залу. Король нервно повел плечами. В трех шагах от кресла монах остановился и поднял руку, не то приветствуя, не то благословляя. Людовик перекрестился, не спуская с него глаз. Дог заворчал сильнее.
— Тихо, Тристан! — приказал король и снова умолк.
Роберту стало не по себе. Нужно было заговорить, нужно было призвать имя божие в эту зловещую тишину, — ради себя самого не меньше, чем ради больного, чтобы оно с самого начала было тут, все очищая и всему давая тон, чтобы оно, как брошенный якорь, помогло найти дно в бездне дьявольского наваждения. Роберто воскликнул чересчур громко:
— Господь всемогущ! Господь милосерд! Во господе спасение!
Людовик снова повел плечом, словно резкий голос причинил ему боль. Он устало спросил:
— Так ты можешь помочь мне, отец мой?
— Да, — молвил Роберто, радуясь смирению, с каким были сказаны эти слова, и уже хищно нацеливаясь на добычу, которую он вот сейчас вырвет у дьявола и повлечет к ногам всевышнего. Как во все счастливые минуты своей жизни, в минуты борьбы за человеческие души, он ощутил высочайший взлет, мучительное наслаждение опасностью и величием своей задачи. И все же от него не ускользнуло нечто странное и примечательное: его священное «да» не озарило короля лучом надежды; глаза у него не засветились мягким светом веры; ни малейшего отблеска радости не было на его лице. Он остался вялым и робким, более того, он спросил:
— Какой ценой, отец мой.
— Ценою Нечистого! — завопил Роберто, — ценою того одержимого богом проклятого исчадия сатаны, что живет рядом с вами и глаголет именем вашим и возмущает против вас небо и землю! И если вы отвернетесь от него, то благословит вас господь и избавит тело ваше от болезни, которую гнев его ниспослал вам, и изведаете вы долгую, тихую старость! А не оставите вы его, тогда поразит вас господь снова и снова, поразит каждый член ваш и каждый вздох, поразит на смерть, поразит вечным проклятием!
Дог заворчал, раздраженный ревом и крикливой жестикуляцией святого.
— Тихо, Тристан! — с усилием произнес король, который за все время не пошевельнулся, а только закрыл глаза. Но вот рука на левой стороне лица задвигалась, и он прошептал:
— Я с моим милым братом не расстанусь…
Роберто потряс кулаками, задыхаясь от ярости. Затем речь его снова полилась потоком, он рисовал яркие картины страданий, смерти и адских пыток на том свете… Он остановился перевести дух.
— Я с милым моим братом не расстанусь… — прошептал Людовик, обеспокоенный тянущим сверлящим ощущением во всем теле, которое не покидало его с самого отъезда Оливера в Тур и теперь все усиливалось, устремляясь к голове.
Слова святого больно ударяли как камни, вылетающие из пращи; он дошел до предела, он угрожал предать анафеме… — …и господь поразит тебя, богохульника, в эту самую ночь! — завопил он.
Тогда из стены раздался могучий голос:
— Довольно!
Роберто отшатнулся, словно его ударили в лоб.
И у короля левая рука упала с покрытого холодным потом лица, как будто он не знал, чей это голос. Или это кровь, предательская кровь, которая весь день подкарауливала, изготовившись к прыжку как хищный зверь, а теперь бросилась в голову…
— Чудо! — простонал он, задыхаясь, и воздел руки ввысь. Ужас перед неизбежным сковывал его тело, и некуда было спастись от удара настигающего его кулака.
— Да будет чудо… помоги…
Отшельник встрепенулся. Это не был глас божий: ведь он становился поперек справедливому и доброму делу. Значит, это голос дьявола. Значит, с ним нужно бороться. И вот ковер на стене раздвигается и является сам Нечистый! Но разве король не молил только что о божьем чуде? Разве не был он уже тем самым обращен? Тут-то и нужно показать…
Он бросился на Оливера, потрясая распятием как палицей крича:
— Изыди, изыди, сатана! Дай, боже чудо!
Дог с яростным лаем сорвался с места… вот уже ощутил отшельник страшную, дикую боль в бедре… и полетел в какую-то бездонную, оглушающую, слепящую бездну.
Неккер перепрыгнул через лежащего, оттащив от него собаку, и устремился к креслу. В ремнях с багровым лицом, с болтающимися руками висел король.
Рассветало. Наступал последний день сентября. Оливер глядел, весь съежившись, на побелевшее и тихое лицо Людовика. Он ждал его пробуждения, чтобы опять началась эта борьба, которой конца не видно. Но почему чудесным каким-то покоем полна грудь Оливера? Почему не покидает его чувство беспричинного, глупого, детского счастья, словно он уже у конца пути?
Людовик был неподвижен, глаза его закрыты, ничто не показывало, что он проснулся. Только губы его вдруг зашевелились, сперва беззвучно; потом тихо, но явственно донеслись слова:
— Елей… священный елей… дай скорее, брат, скорей, чтобы я успел помазать тебя на царство!..
Неккер почувствовал во всем теле необыкновенную легкость; ему казалось, что сердце не бьется больше. То было не страдание, а расцвет радости и любви, излучение благодарности. Он приник губами к влажному лбу Людовика.
— Час избавления настал! — восторженно шептал он над ухом лежащего.
— Елей, елей! — опять раздался еле слышный голос.
— Король не должен умереть!
— Король не умрет, умирает Ле Мовэ, — улыбнулся Оливер; он встал, снял ампулу с налоя и прижал ее к слабым пальцам Людовика.
— Я не могу удержать ее, — жаловался надтреснутый голос.
— Ничего, я помазан словом, — успокоил Оливер и тихо положил ампулу королю на сердце.
— Король входит в тебя, брат мой, — послышался замирающий торжественный голос. Неккер прошептал в уста Людовику:
— Оливер входит в тебя, брат мой.
И он поцеловал раскрытые губы. Потом он стал говорить, говорить звучным голосом прежнего, здорового короля; этот голос наполнял темный покой, и в словах звучали знакомые, царственные мотивы, полные жизни и отваги. Он говорил о делах государства, о мерах к сохранению мира: не нужно искать столкновений с Бретанью, единственным еще самостоятельным герцогством в стране; его можно завоевать мирным путем, если вести правильную и тонкую династическую политику. Внешние сношения с другими державами нужно будет продолжать в том же духе, что и раньше, а налоговое бремя, тяготеющее над населением, постепенно облегчить. Будущее государства рисовалось исполненным величия и мощи.
— Велик и могуч король! — послышался еле внятный шепот, и дыхание стало прерывистым и тяжким.
Оливер тихо встал, не переставая говорить, и потянул за шнурок звонка. Слова его стали задушевней, когда он от суровых государственных дел перешел к зверям. Он называл любимые имена, шутил с журавлями и совами, звал собак, похлопывал лошадей по красивым шеям.
— Милые звери, — прохрипел лежащий.
Дверь тихо отворилась. Жан де Бон понял сделанный ему Оливером знак и немедленно исчез снова.