Завтра была война (сборник) - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полтора дня метался да хлопотал, а про ГУМ с ЦУМом только у поезда и вспомнил. Да и то зря: денег на ГУМы не осталось, все в лебедей пошло. Купил Егор прямо на вокзале что под руку попалось, залез в багажный вагон, пожевал булки с колбасой, а тут и поехали. И лебеди закликали в клетках, зашумели. А Егор лег на ящик, укрылся пиджаком и заснул. И приснились ему слоны…
21
– Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй бедоносец чертов!..
Егор стоял перед Харитиной, виновато склонив голову. В больших ящиках по-змеиному шипели лебеди.
– У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж жены у них как лебедушки!
– Крылья им подрезать велели, – вдруг встрепенулся Егор. – Чтоб на юг не утекли.
Заплакала Харитина. От стыда, от обиды, от бессилия. Егор за ножницами побежал – крылья резать. А Федор Ипатович в доме своем со смеху покатывался:
– Ну, бедоносец чертов! Ну, бестолочь! Ну, экземпляр!
Все над Егором потешались: надо же, заместо ГУМов с ЦУМами лебедей приволок! В долги влез, людей обманул, жену обидел. Одно слово – бедоносец.
Только Яков Прокопыч не смеялся. Серьезно одобрил:
– Привлекательность для туризма.
А Кольке было не до смеху. Пока тятька его в Москве слонами любовался, дяденьку Федора Ипатовича уж трижды к следователю вызывали. Федор Ипатович по этому случаю Кодекс купил, наизусть выучил и так сказал:
– Видать, дом отберут, Марья. К тому клонится.
Марьица в голос взвыла, а Вовка затрясся и щенка побежал топить. Еле-еле Колька умолил его, да и то временно:
– Коли выселят – назло утоплю!
Сказал – как отрезал, И сомнения не осталось: утопит. А тут еще Оля Кузина заважничала чего-то, дружить с ними перестала. Все с девчонками вертелась, какие постарше, и на Кольку напраслину наговаривала. Будто он за нею бегает.
А Егор на другой день к озеру подался. Домики лебедям построил, а тогда и лебедей выпустил. Они сперва покричали, крыльями подрезанными похлопали, подрались даже, а потом успокоились, домики поделили и зажили двумя семействами в добром соседстве.
Устроив птиц, Егор надолго оставил их: ходил по массиву, клеймил сухостой для школы. А директору напилил лично не только потому, что уважал ученых людей, но и для разговора.
Разговор состоялся вечером у самовара. Жену – докторшу, что столько раз Кольку йодом мазала, – к роженице вызвали, и директор хлопотал сам.
– Покрепче, Егор Савельич?
– Покрепче. – Егор взял стакан, долго размешивал сахар, думал. – Что же нам с Нонной-то Юрьевной делать, товарищ директор?
– Да, жалко. Хороший педагог.
– Вам – педагог, мне – человек, а Юрию Петровичу – зазноба.
То, что Нонна Юрьевна для Чувалова – зазноба, для директора было новостью. Но вида он не подал, только что бровями шевельнул.
– Официально разве вернуть?
– Официально – значит через «не хочу». Нам годится, а Юрию Петровичу – вразрез.
– Вразрез, – согласился директор и пригорюнился.
– Видно, ехать придется, – сказал Егор, не дождавшись от него совета. – Вот зазимует, и поеду. А вы письмо напишите. Два.
– Почему два?
– Одно – сейчас, другое – погодя. Пусть свыкнется. Свыкнется, а тут я прибуду, и решать ей придется.
Директор подумал и принялся за письмо. А Егор неторопливо курил, наслаждаясь уютом, покоем и директорским согласием. И оглядывался: сервант под орех, самодельные полки, книги навалом. А над книгами картина.
Егор даже встал, углядел ее. Красным полыхала картина та. Красный конь топтал иссиня-черную тварь, а на коне том сидел паренек и тыкал в тварь палкой.
Вся картина горела яростью, и конь был необыкновенно гордым и за эту необыкновенность имел право быть неистово красным. Егор и сам бы расписал его красным, если б случилось ему такого коня расписывать, потому что это был не просто конь, не сивка-бурка – это был конь самой Победы. И он пошел к этому коню как завороженный – даже на стул наткнулся.
– Нравится?
– Какой конь! – тихо сказал Егор. – Это ж… Пламя это. И парнишка на пламени том.
– Подарок, – сказал директор, подойдя. – И символ прекрасный: борьба добра со злом, очень современно. Это Георгий Победоносец. – Тут директор испуганно покосился на Егора, но Егор по-прежнему строго и уважительно глядел на картину. – Вечная тема. Свет и тьма, добро и зло, лед и пламень.
– Тезка, – вдруг сказал Егор. – А меня в поселке бедоносцем зовут. Слыхали, поди?
– Да. – Директор смутился. – Знаете, в наших краях прозвище…
– Я-то чего думал? Я думал, что меня потому бедоносцем зовут, что я беду приношу. А не потому зовут-то, оказывается. Оказывается, не под масть я тезке-то своему, вот что оказывается.
И сказал он это с горечью, и всю дорогу конь этот перед глазами его маячил. Конь и всадник на том коне.
– Не под масть я тебе, Егор Победоносец. Да уж, стало быть, так, раз оно не этак!
А лебеди были белыми-белыми. И странная горечь, которую испытал он, открыв для себя собственное несоответствие, рядом с ними вскоре растаяла без следа.
– Красота! – сказал Юрий Петрович, навестив Егора.
Птицы плавали у берега. Егор мог часами смотреть на них, испытывая незнакомое доселе наслаждение.
Он уже побегал по лесу, выискал пару коряг, и еще два лебедя гнули шеи возле его шалаша.
– Тоскуют, – вздохнул Егор. – Как свои пролетают – кричат. Аж сердце лопается.
– Ничего, перезимуют.
– Я им сараюшку уделаю, где кабанчик жил. Ледок займется – перевезу.
Юрий Петрович ничего на это не ответил. Нонна Юрьевна возвращаться отказалась, как он ни упрашивал ее там, в Ленинграде, и Чувалов разучился улыбаться.
– Ну, Юрий Петрович, пишите заявление, чтоб озеро обратно Лебяжьим звали.
– Напишу, – вздохнул Чувалов.
Юрий Петрович, невесело приехав, невесело и уехал. А Егор остался: невдалеке от его участка дорогу прокладывали, и он беспокоился насчет порубок. Но на заповедный лес никто не покушался: Филя с Черепком на строительство дороги подались. Черепок матерые сосны с особым наслаждением рвал: любил взрывчаткой баловаться. С войны еще, с партизанщины.
Потом, однако, заглохли и дальние взрывы, и рев машин: дорога в поля ушла, и рвать стало нечего. Но Егору не хотелось уходить из обжитого шалаша, по обе стороны которого гордо гнули шеи деревянные лебеди.
Осень у крыльца уж бубенцами звенела. Она темной выдалась, дождливой и выжила-таки Егора с озера. Он перебрался в дом, сперва наведывался к лебедям ежедневно, потом стал ходить пореже. Да и сараюшку уделать требовалось: по утрам уж ледок похрустывал.
А та ночь на диво разбойной была. Тучи чуть за ели не цеплялись, косило из них дождем без передыху, а ветер гулял – аж сосны стонали. Накануне Егор прихворнул маленько, баньку парную принял, чайку с малиной – спать бы ему да спать. А он тревожился: как лебеди там? Надо бы перевезти – уж и сараюшка почти готова, – да расхворался некстати. Ворочался, жег Харитину то спиной, то боком, а к полуночи оделся и вышел покурить.
Чуть вроде затишело: и лес шумел поласковее, и дождик не сек – моросил только. Егор скрутил цигарку, пристроился на крылечке, прикурил – ударило вдруг за дальним лесом. Тяжко ударило, и он сперва подумал, что гром, да какой мог быть гром темной осенью? И, еще не поняв, что это ударило, что за гул принесло мокрым ветром, вскочил и побежал кобылу седлать.
Ворота скрипучими были, и на скрип тот Харитина выглянула, в одной рубашке, грудь прикрывая.
– Ты что это удумал, Егор! Жар ведь у тебя.
– На озеро съезжу, Тинушка, – сказал Егор, выводя со двора сонную кобылу. – Неспокойно мне что-то. Да и Колька давеча про туриста говорил.
А Колька вчера дяденьку сивого у магазина встретил. Того, что муравейник поджигал.
– А, малец!
– Здравствуйте, – сказал Колька и убежал. Водку сивый тот нес. Целую авоську: в дырки горлышки торчали. Колька об этом отцу и рассказал.
Не удержала его тогда Харитина, и гнал Егор казенную кобылку сквозь осеннюю темь. Знала бы, поперек дороги бы легла, а не зная, ругнула только:
– Да куда же понесло-то тебя, бедоносец божий?
Такими были ее последние слова. Неласковыми. Как жизнь.
Второй раз ударило, когда Егор полпути миновал. Гулко и далеко разнесло взрыв по сырому воздуху, и Егор понял, что рвут на Черном озере. И подумал о лебедях, что подплывали на людские голоса, доверчиво подставляя крутые шеи.
Гнал Егор старую кобылу, бил каблуками по ребрам, но бежала она плохо, и он в нетерпении соскочил с нее и побежал вперед. А кобыла бежала следом и жарко дышала в спину. Потом отстала: сил у нее Егоровых не было, даром что лошадь.
Издалека он костер углядел: сквозь мокрые еловые лапы. У костра фигуры виднелись, а с берега и голос донесся: